ЛАБИРИНТЫ

Всегда помню я о волевых и целеустремленных людях, что когда-то, в веках ше-стнадцатом-семнадцатом, пробирались через это глухое тогда междуречье Лены и Амги, а вернее, Лены и Алдана. Места почти непроходимые, а впереди — горы, оледеневшие реки, страшные холода и голод. А они шли. Пересекали эти пространства, чтобы добраться до устья Хандыги, пройти по ней вверх, перевалить хребты, достичь Колымы. Или повернуть на юго-восток и через Юдому и притоки ее выйти к Охотскому морю. В середине девятнадцатого века здесь шел Мид-дендорф— будущий академик, тогда молодой начинающий ученый, первый мерзлотовед, первый исследователь вечной мерзлоты. В конце девятнадцатого двигался Черский, полубольной, фанатично-настойчивый, сильный волей. Да, многие шли здесь. Эти люди могут всем помочь примером своей целеустремленности и мужеством — я носила в себе их чаяния, понимала их страсть первопроходцев и разочарования.
 Есть у меня непреходящее сожаление, что многое на нашей планете я никогда не увижу… Где-то есть Индия, с детства влекущий Шпицберген и далекие острова в синеве Тихого океана. Мне всегда не хватало всей Земли.
 Людям науки, как писателям и художникам, нужна смена мест и впечатлений. Как землетрясения в земной коре, они рождают незнакомые ранее эмоции и творческие импульсы.
 Крутое говорит, что главное и самое ценное наше путешествие — внутрь себя, там много интересного, если разобраться и посмотреть повнимательней. Так-то оно так, но все же… Я по-хорошему завидую тем, кто много ездил. А интересно бы провести исследование о роли зависти в жизни человека, людей и целых поколений. О ее положительной и отрицательной роли. Какая перевесит? Стимулирующая роль зависти велика— это несомненно.
Живя, мы как бы вышиваем по канве — кто в день, кто в год по крестику. В результате — узор, рисунок. Хорошо, кто предварительно этот узор себе представил и держит в голове, он знает, какие где крестики надо ставить, чтобы был цвет и ритм и получалось бы искусство, а не ремесленная поделка. Таланты стихийно, без преднамеренности создают из своей жизни шедевры.
 На машине, если она исправна, а дожди не расквасили дороги, все кажется близким. Дороги по аласам проложены на десятки километров. Двигаясь по этому нашему подвальному этажу, мы нанизываем своим ходом аласы, как бусины, собирая необычайное ожерелье.
 Я много хожу пешком, от аласа к аласу чаще пробираюсь без тропинок. Ходить прозрачным, солнечным лесом — одна радость: лиственницы все еще стоят торжественные, создавая праздник моим поискам. Они так лучатся нестерпимой яркой желтизной, что и в сумерки от них светло. Когда же попадаю в какой-нибудь темный угол погибающего на корню леса, где чернота, сухость и ломкость мертвых веток и, главное, тяжелое непролазье, кажется, готова повернуть. Протащишься так шагов десять и изнемогаешь. Но вот преодолеешь эту немоготу еще метров десять или пятьдесят, и обнаружится, что снова пошел лес, как парк, весь в солнечных сквозняках. Тогда идешь, как победитель, и думаешь — никогда не надо унывать и отступать, одолевая дебри, надо превозмочь изнеможение, и обязательно набредешь тогда на свои солнечные поляны.

Всегда помню я о волевых и целеустремленных людях, что когда-то, в веках ше-стнадцатом-семнадцатом, пробирались через это глухое тогда междуречье Лены и Амги, а вернее, Лены и Алдана. Места почти непроходимые, а впереди — горы, оледеневшие реки, страшные холода и голод. А они шли. Пересекали эти пространства, чтобы добраться до устья Хандыги, пройти по ней вверх, перевалить хребты, достичь Колымы. Или повернуть на юго-восток и через Юдому и притоки ее выйти к Охотскому морю. В середине девятнадцатого века здесь шел Мид-дендорф— будущий академик, тогда молодой начинающий ученый, первый мерзлотовед, первый исследователь вечной мерзлоты. В конце девятнадцатого двигался Черский, полубольной, фанатично-настойчивый, сильный волей. Да, многие шли здесь. Эти люди могут всем помочь примером своей целеустремленности и мужеством — я носила в себе их чаяния, понимала их страсть первопроходцев и разочарования.
 Есть у меня непреходящее сожаление, что многое на нашей планете я никогда не увижу… Где-то есть Индия, с детства влекущий Шпицберген и далекие острова в синеве Тихого океана. Мне всегда не хватало всей Земли.
 Людям науки, как писателям и художникам, нужна смена мест и впечатлений. Как землетрясения в земной коре, они рождают незнакомые ранее эмоции и творческие импульсы.
 Крутое говорит, что главное и самое ценное наше путешествие — внутрь себя, там много интересного, если разобраться и посмотреть повнимательней. Так-то оно так, но все же… Я по-хорошему завидую тем, кто много ездил. А интересно бы провести исследование о роли зависти в жизни человека, людей и целых поколений. О ее положительной и отрицательной роли. Какая перевесит? Стимулирующая роль зависти велика— это несомненно.
Живя, мы как бы вышиваем по канве — кто в день, кто в год по крестику. В результате — узор, рисунок. Хорошо, кто предварительно этот узор себе представил и держит в голове, он знает, какие где крестики надо ставить, чтобы был цвет и ритм и получалось бы искусство, а не ремесленная поделка. Таланты стихийно, без преднамеренности создают из своей жизни шедевры.
 На машине, если она исправна, а дожди не расквасили дороги, все кажется близким. Дороги по аласам проложены на десятки километров. Двигаясь по этому нашему подвальному этажу, мы нанизываем своим ходом аласы, как бусины, собирая необычайное ожерелье.
 Я много хожу пешком, от аласа к аласу чаще пробираюсь без тропинок. Ходить прозрачным, солнечным лесом — одна радость: лиственницы все еще стоят торжественные, создавая праздник моим поискам. Они так лучатся нестерпимой яркой желтизной, что и в сумерки от них светло. Когда же попадаю в какой-нибудь темный угол погибающего на корню леса, где чернота, сухость и ломкость мертвых веток и, главное, тяжелое непролазье, кажется, готова повернуть. Протащишься так шагов десять и изнемогаешь. Но вот преодолеешь эту немоготу еще метров десять или пятьдесят, и обнаружится, что снова пошел лес, как парк, весь в солнечных сквозняках. Тогда идешь, как победитель, и думаешь — никогда не надо унывать и отступать, одолевая дебри, надо превозмочь изнеможение, и обязательно набредешь тогда на свои солнечные поляны.
 Наше новое место недалеко от Чурапчи. Хозяйки тут нет, она гостит у сестры в Майе, но есть хозяин — Егор: невысокий, с обтянутыми скулами, похожий на Будду, округлый, складный, проворный и шумный. На голове ежик из старого серебра, очень, видимо, ему ценный, потому что, разговаривая, он все время его подергивает, будто проверяет, тут ли.
 Разговорчивость Егора и отзывчивость на нее ребят поддерживают в нашей комнате обстановку маленькой железнодорожной станции, от которой вот-вот отойдет проходящий поезд, а народу у кассы уйма. Спасаюсь я только за загородкой, в закутке отсутствующей хозяйки.
 После работы Егор садится с нами за стол и начинает спрашивать обо всем: что делается в государстве, чем сейчас лечат спину, какой должен быть колхоз, как надо по-настоящему ловить зайцев, что там еще преподнесет нам Америка, отчего болеют коровы, почему редко возят кино.
 Несмотря на широту проблем, интересующих Егора, разговаривать с ним легко: почти не слушая никого, он на все вопросы тут же отвечает сам. Ребята то соглашаются, то спорят, то смеются.
 Егор ставит самовар, огромный, медный. Чай пьет со вкусом и удовольствием, медленно, с большого, как тарелка, блюдца и в это время более всего походит на Будду.
 —Чай мало пьес, какая сила будет? — говорит он убеждающе-весело, окидывая нас приголубливающим взглядом.— Не будет сила! Чай надо пить многа. Многа
надо пить. И показывает пример — один стакан, другой, четвертый.
 У Егора есть корова и маленькая ручная маслобойка. Корову доит он сам, и живем мы у него как сыр в масле катаемся, избалованы кёрчиком.
 —Мы, якуты, народ масляный,— сообщает хозяин, макая хлеб в растопленное масло—другое он не признает. За один чай умакивает половину миски.— Мы масло любим. Масла нет—какой здоровый будес?
Здоровый не будес.
 Мне нравится жить в большом аласе, он доступен в любое время, в него можно выйти даже ночью. Большие аласы особенные. Кажется, бесконечная равнина лежит под небом не там, наверху, а именно здесь, внизу. Теперь мне уже привычны анфилады аласов, соединенные естественными или искусственно прорытыми «воротами». Дороги, как речки, перетекают в них из одного в другой.
 Иногда в аласах лежат по два озера, а бугра нет вовсе, или они находятся в разных концах каждого аласа. И везде за бугром — серпиками озерки.
 И все же, когда часами идешь по плоскому дну аласа и дальний берег его кажется близким, как в горах, в сотый раз ахаешь—неужели десятки квадратных километров ледяных глыб так аккуратно, до плоскости, вытаяли четким овалом?!
 Работа наша со скрипом, но двигается. Дожди, учтя наше трудное положение, дают передышки, и мы шутим и смеемся. От детского сада в ребятах еще очень много: с чисто щенячьей радостью бегают с рулеткой, когда замеряют плотину. Несмотря на усталость, таскают высокие шесты, будто играют в игрушки, веселятся и хохочут.
Трудно, не волнуясь, стоять в истинной в полном ^смысле слова мастерской природы. Выражение примелькавшееся, но здесь оно как нельзя больше подходит, и трудно придумать что-либо иное. Мастерская. И Произведения мастера вокруг. Но если в мастерской, например, скульптора видишь стеки, резцы, гипсовые слепки, отливки в бронзе, глыбы гранита и мрамора, глину в ящике — все то, что не оформлено еще рукой мастера, и знаешь — вот из этого получится это. А я стою и смотрю — вижу результаты, знаю, из чего все 1сделано, но не знаю, как сделано и когда. Стараюсь ^разгадать, что было раньше, что потом.
 Что же здесь хотел сказать своим произведением этот великий мастер — природа? Разложил передо мной свои величайшие произведения, спрятав инструменты, уничтожив схемы и планы и промежуточные стадии творчества. Моя задача, которую я сама себе задала,— искать и находить следы, по которым можно восстановить замыслы творца.
 Казалось бы, что можно увидеть нового и о чем каждый раз размышлять, когда спускаешься хоть и в разные, но во многом все же похожие друг на друга , впадины? Я нередко до изнеможения хожу по ним, присматриваюсь к деталям самым мельчайшим — западинке, выбоинке, неожиданной трещине, какому-то странному изгибу обрыва берега.
 Начиная с героев древних мифов, все жертвы, попадавшие в лабиринт, искали выход из него почему-то позади, то есть откуда пришли, думая, что так проще. А может, выход был впереди и совсем близко? Я же сейчас стою, наоборот, у выхода из запутанных путей, куда, однако, не входила. Моя задача—пройти обратно ко входу, то есть иначе, чем шли все,— мне надо к началу.
 Иду нескончаемыми уже прохладными аласными лугами. Густая, влажная от растаявшего инея трава в холодеющих цветах ворохами разваливается под моими шагами. И тишина вокруг, невероятная тишина принимает меня в себя целиком. И такое безграничное душевное приволье ощущаешь, такую милостивую благодать, что понимаешь—наверно, все это сродни счастью. Появляется доверчивая готовность все смочь, Ёсего захотеть, ко всему и всем повернуться сердцем.
 И кажется, ничего нет лучше на земле этого покоя, этой торжественной простоты, и не верится, что в мире есть вражда, неприязнь, предательство, мелкие нелепые пристрастия. И возникает внезапно великое удивление: да надо ли чего-то еще, надо ли, чтобы все было иначе? Почему и зачем ушли мы от этой простоты? Или так получилось само собой, или это неизбежно, потому что нас стало слишком много?
 Я проснулась ночью. БЫЛО… Опять это состояние, оно не раз мучительно входило в меня. БЫЛО! В щель палатки, занавешивающей окно, проникал широкий свет луны. Свет лежал вдоль спального мешка на полу белым ручьем. Казалось, лунный поток шевелился, протекая по комнате, уходил под дверь, как я только что видела это во сне.
 Да, эта мысль пришла: что-то ведь в самом деле БЫЛО. То истинное, точное, что жило во времени. Что бы мы ни гадали о прошлом, какими бы «источниками» ни пользовались, что бы ни доказывали себе и другим — всегда это только приближения, и, наверное, далекие от бывшего. А ведь истина-то запечатлена! Она хохочет над нашей неграмотностью.
 Я встала и сняла с окна палатку. В синем, задымленном океане висела круглая перламутровая луна. Вот и тогда, когда все совершалось, она так же висела и все видела, как было на самом деле. И всю историю аласов она знает точно.
 Я вскакиваю в четыре-пять часов, когда даже на белесой от инея траве еще не видны длинные темные полосы от моих сапог и рассвет едва пробивается, и ухожу в аласы. И после работы брожу, пока не стемнеет.
 Сегодня я переключилась на трещины. Почему я так интересуюсь трещинами? Потому что в них растут ледяные жилы. А зачем мне эти жилы? Потому что считается — протаивание ледяных жил создает аласы. Чтобы отбросить их мысль (термокарстников!) о тесной связи клиньев и аласов.
 В лесу, да и на открытых пространствах, особенно по берегам озер и впадин, нередко можно видеть длинные, в десятки метров и более, змеящиеся трещины. Иногда они почти прямые или как изломанные зигзаги и лежат все, как умершие черные молнии. Эти меня сейчас не интересуют, и их к тому же немного.
 Сейчас мое внимание к трещинам полигональным — к тем, что образуют полигоны — неправильные соты, узоры четырех-пяти-шестиугольников, по которым возникают, растут и развиваются ледяные клинья или жилы. И термокарст и таяние начинаются по ним же. Полигоны и на межаласьях, и по бортам аласов, и в днищах находятся чаще на иловатых, влажных суглинистых грунтах. Полигоны выпучиваются или оседают по краям от таяния, создавая нечто похожее на клумбы или караваи.
 Почему эта решетка именно такая — пяти-шести-угольная? Наши теоретики-мерзлотоведы математически обосновали возникновение только прямоугольной сетки трещин, хотя она встречается в четыре раза реже, а здесь, на Междуречье, ее нет вовсе.
 Так с чего же начинается эта сетка полигонов? Возникает ли она одновременно на какой-то площади, или полигоны рождаются один за другим, подобно цепной реакции? Я карабкаюсь по бортам аласов, где трещины оконтуривают караваи, выхожу наверх и иду на поймы ближних речушек, сравниваю, зарисовываю, пытаюсь найти начало каждого полигона, двух-трех соседних, пяти. Хочу понять какую-то взаимосвязь между ними, почувствовать систему.
 Заметила, что иногда трещины не равны по ширине, а похоже, проводил кто-то по земле громадной китайской кисточкой-резцом от толстого конца к едва касанию — волосной нити. Там, где рисовал широко, обнажалась уходящая вглубь чернота земли — трещина. И было видно, что широкие концы трещин возникают в эпицентрах каких-то подземных «ударов» (пучение?) и от эпицентров этих в возвышенных точках отходят пучками «стрелы» — чаще всего с углом между ними примерно в сто двадцать градусов. Иногда же трещины вычерчены с ровным нажимом твердой, уверенной рукой.
 Или действуют тут еще какие-либо силы? Может, здесь проявляется силовое поле Земли? Или даже Вселенной? Но почему именно здесь? Или в других местах оно тоже есть, но невидимо? Потому что там эфемерная среда и в ней нет следов, а тут среда — плотная илисто-грунтовая масса, что и дает возможность увидеть явление?
 Увы, понять Землю непросто. Мне не хватает абсолютного слуха и слов для разговора с нею. Когда-нибудь человек будет понимать птиц и зверей, ветер, камень и Землю, и это будет совсем другая жизнь. По преданию, был Франциск Ассизский, который беседовал с птицами, скалами, деревьями, водой и травами. И грузин Миндия тоже говорил с животными и был в природе своим.
 Теперь мне захотелось проследить какую-нибудь современную речку не в аласе, а наверху, на равнине, на межаласье. Пройти вдоль нее, посмотреть, как она себя ведет. Почему именно речку? Не знаю, но что-то интуитивно влечет меня именно к речкам. Возможно, потому, что это второй после аласов нарушитель поверхности. А может быть, первый?
 И вот неожиданный толчок моим мыслям, смутным и неспокойным, иногда будоражащим, дала однажды встреча с небольшой такой речушкой. Они все тут небольшие. Вихляются, крутятся, образуют кое-где отдельные мелкие меандры, то есть извилины, которые еще не оторвались от материнской пуповины, а кое-где создают и большие петельки, уже оторвавшиеся,— старицы. И те и другие разбросаны, как дети нерадивой матерью, тут и там, хотя и поблизости от родного дома. Некоторых она еще придерживает своей невнимательной рукой, других же уже отбросила далеко.
 Идя открытым полем, я напала на такую речушку, стала ее прослеживать и наткнулась на нечто совершенно удивительное: речушка кружила между аласа-ми, русло ее лежало в каньончике глубиной метров до шести при ширине всего в двенадцать—восемнадцать. Петли она делала разные — метров в тридцать, сто, двести и больше. А расстояние между петлями местами было десять — пятьдесят метров, прямо как между аласами. И форма петель очень походила на аласы — круглая, овальная, и даже попадались остроносенькие, как капли. Такое совпадение! Но я понимала, что путать нельзя: тут река, а там изолированные впадины— то ли от протаивания льда, чему я уже не верила, то ли еще какие — вот с этим я и бьюсь.
 Неуклонно следовала я вдоль речки. Неожиданно каньончик кончился, и не стало реки, был тупик, свал деревьев, перевернутых при сползании и обрушении, торчащих корнями вверх, были куски дерна, остатки пней, обвалившийся грунт берегов. Все это перемешалось и завалило узкое русло полностью, как после землетрясения. Воды в русле не было.
 Дальше завал деревьев постепенно сжимался с двух сторон наваливающимися берегами, как бы уходил вглубь, в недра земли, уплотнялся там, ширина русла уменьшалась, суживалась. Было жутко, будто у тебя на глазах кто-то страшный, неживой поедал живое и оно погибало безвозвратно и неумолимо, а тот, злой и беспощадный, втягивал все к себе под землю. Из полузасыпанного рва торчали верхушки и корни деревьев и кустов, как руки погребенных заживо…
Я перевела дух. Что же такое я вижу? Берег каньончика был на уровне моих ног, все страшное Происходило ниже, в его глубине. А что будет, если пройти дальше?
 А там — все ушло под землю полностью: деревья, кусты и весь свал. Я двигалась вперед, ничего не тюнимая, автоматически теперь уже вдоль неглубокой ложбины, заросшей травой. Впереди же было ровное поле — ничего! Будто никогда не было тут речки. Все сгладилось, сровнялось, «заштопалось». Мы знаем, что неподвижные кораллы и цветы-хищники поедают насекомых и мелких водных животных. Но тут это проделывала Земля!
 Я была потрясена. На моих глазах Время показывало мне очевидное — обыкновенное чудо.
 Долго стояла, успокаиваясь, раскрыв руки ветру. На другой день прошла не один километр, искала другие речки. Ходила из последних сил. И каждый раз, не веря, что это не случай, а система, видела то же самое уже во многих вариантах.
 Во мне больше и больше поднималось и росло чувство, что вот-вот, скоро, совсем скоро я узнаю все… Встреча с катастрофами рек и деревьев «стукнула» меня сильно.
 Значит, так: речка течет в каньоне, извивается петлями, русло ее заваливается; как верные слуги с господином, погребаются и деревья, что росли по берегам, и… остается равнина. А если речка петляет не в каньоне, обрушений не происходит, но русло все равно постепенно отмирает, и поверхность выполажи-вается, но на ней остаются деревья и кусты, большей частью их парный след… Это еще одно, что я присоединила к найденному ранее.
 Да, и вот что вдруг выяснилось… Пары «горюющих слуг» следуют над бывшим руслом вовсе не зря. Иногда русло вдруг вновь обнажается, «раскрывается» и возникает как очевидное продолжение той самой речки, такое же полузасыпанное, со своей прежней, тоже полуживой, челядью: кустами, деревьями — этими вехами, оставленными для нас, чтобы мы знали, где что искать… Итак, целые реки исчезают!
 Трудно было спокойно видеть все это. Что же такое? О подобном я никогда не слыхала. Что-то мнилось мне, что-то вот-вот должно было прорваться в сознании. Что? С чем? Как в тоннеле, что пробивают с двух сторон, сейчас идущие должны встретиться.
 Видел ли кто-нибудь такое? Почему никто никогда ,об этом не говорил? Потому ли, что не смотрели с пристрастием? Видели, но не придавали значения? Но как можно пройти мимо такого и как можно не придать значения?
 До двенадцати ночи читала. На улице было тихо и звездно. А утро встретило зимней тишиной. Из белого неба летел первый снег. Он летел и летел даже тогда, когда начал таять. Я так поглощена своими мыслями, ходьбой по аласам и речкам, что чувствую какую-то отъединенность от всего постороннего. Каждый увлеченный человек создает вокруг себя своего рода атмосферу. Как и земная, собственная атмосфера окутывает его, предохраняет от вредных излучений, дает возможность дышать в ней и делать то, что он считает нужным. Бесконечные неурядицы и борьба с ленивыми и вечно недовольными рабочими облегчаются лишь моей постоянной и горячей одержимостью.
 Аласы, аласы… Вот ведь как получилось: я пришла, увидела… и они меня победили. От них меня теперь не оторвать.
 Мы переезжали с одной плотники на другую; аласы были везде, и почти везде, походив подольше, можно было увидеть речушки в засыпанных свалом тупиках и их продолжения — без воды и стока, с полузаглотанными землей деревьями. Значит, процесс этот относительно быстрый и непрерывный? А как было встарь? Так же?
 Я чувствую, как продвигаюсь, протискиваюсь вперед, нет, наконец-то назад по лабиринту. И жду, что вот-вот откроется путь в моих исканиях. Мгновениями ощущаю удивительное слияние с окружающим и какое-то странное присутствие свое в прошлом…
 Бывают такие случаи, когда человек «теряет память», но однажды, увидев знакомое лицо или вещи, смутно начинает что-то вспоминать, всплывают забытые образы. Вот такое ощущение чего-то знакомого, воспоминание о том, что когда-то уже было, мне известно и что я вот-вот вспомню.
 Непрестанная приподнятость чувств — так я назвала бы свое состояние — помогала мне терпеть изворотливую леность ребят, брать за рога и поворачивать по-своему демона их навязчивого сопротивления и вести дело по нужному руслу. Я следила за работами, отдавала распоряжения, внимательно все проверяла, рассчитывала наши финансы, но меня тут, с ними, не было. Иронизировала над собой — конечно, смешно жить в прошедших тысячелетиях!