В СТРАНЕ СТАРЫХ СНОВ

Он бежал мне навстречу по берегу Лены, смеющийся, рыжеватый, легкий на ногу, с рюкзаком за плечами и громадным толстым портфелем в руках, бежал, будто по улице где-нибудь в Москве или в Ленинграде, оттуда, где его высадил на берег случайный катер. Марголин появился передо мной вдруг, и я не удивилась, не видев его два года, как не удивлялась никогда, встречаясь во всех концах нашего бескрайнего Севера, куда бы ни поехала. И всегда почти сразу по приезде.
 —Ну, ясное дело,— закричал он восторженно еще
издали,— кого же мне еще встретить, как не вас,
привет!..
 Поздоровались, в который раз подивились необыкновенности наших встреч. И стали ждать катер и машину вдвоем.
 Вот так все и началось на правом берегу Лены прохладным августовским днем, пустым, бездеятельным, потому что не шла машина с моими рабочими, не было и катера, которого ждал Марголин с левого берега, из Якутска. И мы томились, сидя на сваленных в кучу бревнах на высоком песчаном обрыве. Река у наших ног лениво обмахивала берег влажным ветром.
 Катер из Якутска наконец пришел, привез ботаника Крутова из филиала Академии наук с громадной лайкой, такой, что, если бы не хвост классическим крючком, не разберешь: то ли волк, то ли громадная чернобуриха — мех чистейший, переливается на изгибах. Марголин получил с катера нужные бумаги, и мы сели на бревна уже втроем.
 —У собаки любопытная судьба,— сказал Марголин, но я не успела ему ответить, что слышала об этой истории давно, как Крутов перебил просьбой подвезти
его на моей машине до первого поселка в тайге.
Марголин, оказывается, хотел того же. Конечно, я на все соглашаюсь и хочу только, чтобы эта «моя» машина когда-нибудь наконец пришла.
 Кругов — высокий, узкий, монголистый, хотя и чисто русский; в возрасте. Не очень разговорчив, с небольшой одышкой — сердце. Приехал, чтобы поработать в «поле» вблизи якутских поселков, разбросанных по тайге, и потом присоединиться к большому своему отряду, что движется сейчас где-то к северу, около устья Алдана. Сидя на бревнах, он щурился на Лену, на ее лиловую ершисто-взрыхленную воду, на прозрачные пятна мелких облачков в небе и ласково похлопывал по шее привалившуюся к нему лайку. Крутое был суховат в обиходе — я знала его по заседаниям в филиале,— и нежность к собаке удивляла.
 Меня прислали сюда изучать работу построенных в конце тридцатых — сороковых годах небольших колхозных плотинок, которые стоят на маленьких, почти умирающих от засухи речках. Многие из них пересыхают, не доходят до своих устьев: в год тут выпадает всего сто—двести миллиметров осадков, как в самых засушливых странах мира.
 Опыта работы этих сооружений пока нет никто за ними никогда не наблюдал. Почему-то они уже не держат воду. Под речками лежит вечная мерзлота, и, возможно, она оттаяла. Вот это и надо проверить.

Он бежал мне навстречу по берегу Лены, смеющийся, рыжеватый, легкий на ногу, с рюкзаком за плечами и громадным толстым портфелем в руках, бежал, будто по улице где-нибудь в Москве или в Ленинграде, оттуда, где его высадил на берег случайный катер. Марголин появился передо мной вдруг, и я не удивилась, не видев его два года, как не удивлялась никогда, встречаясь во всех концах нашего бескрайнего Севера, куда бы ни поехала. И всегда почти сразу по приезде.
 —Ну, ясное дело,— закричал он восторженно еще
издали,— кого же мне еще встретить, как не вас,
привет!..
 Поздоровались, в который раз подивились необыкновенности наших встреч. И стали ждать катер и машину вдвоем.
 Вот так все и началось на правом берегу Лены прохладным августовским днем, пустым, бездеятельным, потому что не шла машина с моими рабочими, не было и катера, которого ждал Марголин с левого берега, из Якутска. И мы томились, сидя на сваленных в кучу бревнах на высоком песчаном обрыве. Река у наших ног лениво обмахивала берег влажным ветром.
 Катер из Якутска наконец пришел, привез ботаника Крутова из филиала Академии наук с громадной лайкой, такой, что, если бы не хвост классическим крючком, не разберешь: то ли волк, то ли громадная чернобуриха — мех чистейший, переливается на изгибах. Марголин получил с катера нужные бумаги, и мы сели на бревна уже втроем.
 —У собаки любопытная судьба,— сказал Марголин, но я не успела ему ответить, что слышала об этой истории давно, как Крутов перебил просьбой подвезти
его на моей машине до первого поселка в тайге.
Марголин, оказывается, хотел того же. Конечно, я на все соглашаюсь и хочу только, чтобы эта «моя» машина когда-нибудь наконец пришла.
 Кругов — высокий, узкий, монголистый, хотя и чисто русский; в возрасте. Не очень разговорчив, с небольшой одышкой — сердце. Приехал, чтобы поработать в «поле» вблизи якутских поселков, разбросанных по тайге, и потом присоединиться к большому своему отряду, что движется сейчас где-то к северу, около устья Алдана. Сидя на бревнах, он щурился на Лену, на ее лиловую ершисто-взрыхленную воду, на прозрачные пятна мелких облачков в небе и ласково похлопывал по шее привалившуюся к нему лайку. Крутое был суховат в обиходе — я знала его по заседаниям в филиале,— и нежность к собаке удивляла.
 Меня прислали сюда изучать работу построенных в конце тридцатых — сороковых годах небольших колхозных плотинок, которые стоят на маленьких, почти умирающих от засухи речках. Многие из них пересыхают, не доходят до своих устьев: в год тут выпадает всего сто—двести миллиметров осадков, как в самых засушливых странах мира.
 Опыта работы этих сооружений пока нет никто за ними никогда не наблюдал. Почему-то они уже не держат воду. Под речками лежит вечная мерзлота, и, возможно, она оттаяла. Вот это и надо проверить.
 Марголин, как социолог и экономист, приехал собирать материал для книги. Он язвил по поводу тем и названий диссертаций. Весело и быстро сверкали его зубы, мгновенные улыбки вспыхивали и гасли, и не удавалось понять, где шутка, где всерьез. Неугомонный человек, он уже увлеченно рисовал перочинным ножом какой-то подвернувшейся тут девочке-якутке квадратики на сухой, как камень, земле и, радостно смеясь, показывал, как надо прыгать и толкать ногой стекляшку. Он довольно легко скакал на одной ноге — оба были в восторге.
 —Вы не смотрите,— говорит Марголин Крутову, садясь снова на бревна и кивая на меня,— что она такая, как раньше говорили, субтильная, что ли, хрупенькая да тоненькая. Нет такой дыры в Арктике, где бы я ее не встречал.
 Мне это, конечно, льстит, но, увы, это неверно. Вот и здесь, на Междуречье, чуть ли не рядом с моим якутским домом, я ни разу не была.
Марголин поражается:
— И аласы не видели?
— Только на фотографиях.
 — Ну, тогда вас ждет потрясение — сужу по себе.
Уникальное творение природы. Совершенно невероятное!
И вдруг пришла машина. Она пришла в тот момент, когда стала уже казаться преданием, мифом, легендой. Из кабины вывалился, на ходу снимая кожаное пальто, мой друг-приятель Ефремов — черная борода, голубые глаза под надежной защитой очков и черная фуражка с крабом—след его работы в Главсевморпу-ти. Без очков Ефремов беспомощен, как крот на солнце, и его можно брать голыми руками. Здесь он обследует источники и проводит какие-то опытные
работы.
 Из кузова посыпался целый детский сад тоненьких безусых мальчишек. Это и была та самая бравая гвардия, которая по обещанию будет мне передана в полном составе. Но радовалась я, оказывается, напрасно: никто машины и рабочих передавать мне не собирался — что-то предыдущие наши начальники еще недобурили и недосмотрели. Все они крутятся на этом Междуречье не первый год, а мне как новичку предлагают пока осмотреться и «погастролировать» с ними некоторое время. А что нас вот-вот накроют холода, их не беспокоит.
 Река Амга течет на север почти параллельно Лене и впадает в Алдан чуть ли не под прямым углом. Примерно так же Алдан впадает в Лену километров на двести ниже Якутска. И вот этот кусок земли между Леной и Амгой — наше Междуречье — и есть место моей жизни на ближайшие два месяца.
 Мы почти сразу углубились в тайгу. Машина была старая, разболтанная и расхлябанная, в ней все время что-то звякало, и, казалось, она вот-вот рассыплется. Сидя в ней, не покидало ощущение, что нас упорно и настойчиво кто-то хочет просеять через дно, кроме того, она дергалась из стороны в сторону и подпрыгивала.
 Будто потаенно бежит в тайге дорога, в хорошую, как сейчас, погоду довольно сносная. Лиственницы по сторонам то теснятся густо, обнявшись ветками впе-рехлест, и намертво сплетенные их руки внизу черны и сухи, то разбегаются, легкие и голубоватые в отсветах неба, показывая нам свою прозрачную глубину. И как всегда, приветливо колышутся вдоль пути лилово-розовые потоки кипрея. Тайга иногда сменяется вдруг открытыми пространствами — по-якутски это чараны.
 После острой лесной свежести на чаранах сразу охватывает теплой сухостью степных трав, запахами полыни, так неожиданно вкраплены в тайгу эти подаренные краю кусочки лесостепи с полустепной растительностью. И даже ковыль распускает кое-где вдоль дороги свои косы. Кто-то подсчитал: таких лесостеп-. ных пятен в тайге от десяти до сорока процентов!; Откуда они здесь? Кто кого вытеснил?
 На открывшемся просторе тут и там замелькали огромные пятна. Они влажно темнели вдалеке, потом неожиданно оказывались вблизи, и вдруг… я поняла, что это и есть гигантские провалы в земле, это и есть аласы! Я о них, конечно, все знаю: читала, изучала. Но вот они какие наяву.
 Ефремов стучит в кабину — это явно для меня — шофер Иннокентий (в Якутии почти каждый четвертый— Иннокентий) резко тормозит, и совсем близко справа я вижу глубокую впадину, вернее, овальной формы котловину диаметром метров сто, с ровным травянистым днищем. И я понимаю, что котловину эту никто не копал, а сделала ее природа. Мы проезжаем чуть дальше — и снова такая же впадина, уже слева, поменьше, метров пятидесяти, в мелких болотцах. И еще дальше — метров тридцати, потом метров двести. Борта аласов выражены четко или сглажены, обрывисты или пологи, на дне некоторых сверкают озерки или посуху звездами расходятся четкие лучистые трещины.
 Аласы… Откуда они? Как появились? Считается, что это вытаял подземный лед, находившийся в грунте (льда в грунте очень много). Грунт осел. Протаивание льда и просадка грунта называются термокарстом, то есть это как бы тепловой карст в отличие от обычного карста — тех просадок и пещер, что получаются при выщелачивании гипса, извести и растворимых солей.
 Кажется, я все знаю о термокарсте и немало видела его, и все же… На Джугджуре, например, он совсем другой, я бы сказала более логичный, что ли, понятный своим бессистемным ходом неглубоких запа-динок, небольших котловинок и ям. Они там не такие четкие, а какие-то разваленные и разбросаны как придется. Здесь же поражаешься размерами и, главное, геометрической правильностью овальных линий, выдержанностью и законченностью рисунка.
 —Это естественно,— говорят мне обычно.—
Сначала была небольшая просадка—«блюдце», это уже круг, потом постепенно протаивали бока — дальше и дальше круг делался шире и шире…
 Нет, я не думала, что меня так удивит этот пресловутый термокарст! Правда, лучше раз увидеть, чем много лет читать. А в кабину мне стучит на этот раз Марголин и, нагнувшись к окошку, кричит:
—Ну, как? А? Потрясаетесь? То-то!
У меня нет слов, и я только делаю жест изумления. Обычный карст вне «Страны вечной мерзлоты» кроме провалов поверхности создает под землей огромные, часто удивительной красоты пещеры со сверкающими занавесями, гигантскими хороводами сосулек-сталактитов, с торжественными свечами сталагмитов. И получается, что термокарст перед карстом просто скромная пастушка перед разодетой госпожой. Да, но в карсте-то все налицо, а тут сплошная таинственность: кто делает, что рисует и почему так непонятно «вынимает» землю, устраивая в ней эти заглубленные, такие правильные впадины, похожие на врытые стадионы?
 Почти вся масса суглинисто-иловатых грунтов сцементирована льдом. Бывает, что льда оказывается больше, чем грунта, потому что в трещинах его лежат еще громадные чистые ледяные клинья, или, как их называют, ледяные жилы.
 Мы едем поверху, по межаласью. Вдруг дорога спускается куда-то вниз, вроде с крутого косогора, и мы несемся теперь по плотным совсем российским проселкам, ровным, травянистым. Я не сразу понимаю, что это мы спустились на дно аласа! И ничего похожего на мерзлоту тут не видно. Справа и слева вдалеке высоко поднимаются борта этой громадной зеленой чаши. Да, мы мчимся по ее днищу!
 Потом нас выносит наверх по «пролому»-прорези в пологом борту аласа и снова по сторонам то надвигается тайга, то расстилается простор открытой равнины. И — впадины, впадины. Их несметное количество. Скорее бы увидеть их поближе.
 И в аласах, и наверху между аласами за деревьями иногда мелькают хотоны для скота—длинные сараи из наклонно поставленных жердей, обмазанных глиной с навозом. Аласное множество не кажется однообразным. Ясно, что из машины впечатление слишком общее, но все же… Берега то обрывистые, то пологие, то выложенные в шахматном порядке выпуклыми буграми, окаймленными трещинами, как караваями. И я не перестаю задавать себе вопросы: «Неужели так вытаял лед? И почему он перестал таять?»
 — Не перестал,— говорят мне.— Вон видите, в обрывах берегов кое-где обнажается лед! Видите воду? Эта вода от таяния льда.
 Ну, этому-то я уж не поверю! Та вода давно испарилась, а эта, наверно, от стока, дождей. Я ведь знаю, что аласы часто пересыхают, потому что вода быстро испаряется, климат-то пустынный. Чувствую, что я уже притягиваюсь к судьбе аласов, как магнитом. Непривычный их облик не увязывается в моем представлении с их происхождением и заставляет думать. И я вдруг поняла: это новый порог на моем пути, о который я споткнулась. И порог этот я вдруг страстно захотела переступить! Да, аласы меня потрясли… Как все же любопытно получается: живет-живет человек и вдруг наталкивается на нечто совершенно необыкновенное, непредполагавшееся, удивительное! И это удивительное приоткрывает ему дверь, в которую он не может не войти.
 Мне в жизни пришлось сделать два крутых виража: когда бросила музыку и когда, не оглянувшись, ушла от инженерии в геологию и мерзлотоведение. Трудновато только было убедить себя, что постоянная моя, с детства, тяга к литературе не пострадает Верно, не пострадала, но приход мой в нее слишком запоздал. Новый порог, который я почувствовала, увидев аласы, невольно заставил меня оглянуться в прошлое.
Я сидела в кабине и вспоминала…
 Когда-то со школьным моим товарищем Колькой Сахаровым решили мы, что главное в жизни — это все увидеть и узнать, хорошее и плохое. Для этого надо объездить весь земной шар (никак не меньше), а потом… потом я буду писать романы и рассказы, а он — защищать справедливость—станет юристом. Колька был самым верным моим другом; невысокий, худенький, сероглазый, с классическими чертами бледного узкого лица, с выгоревшей светлой метелкой волос надо лбом, всегда спадавшей на глаза.
 Позже я узнала стихи, полностью отвечавшие тем нашим настроениям:
Все видеть, все понять, все знать, все пережить, Все формы, все цвета вобрать в себя глазами, Пройти по всей земле горящими ступнями Все воспринять и снова воплотить…
 Стихи эти написал поэт Максимилиан Волошин в Париже задолго до нашего рождения. Не зная их, мы чувствовали именно так.
 Мы, конечно, не мыслили себя в будущем иначе как победителями, хотя твердо знали, что путь к победе идет через трудности и борьбу с ними. И мы хотели этих трудностей и этой борьбы, мы все хотели завоевать своими руками и непременно пройти через горнило препятствий, иначе, считали, не будет истинной радости достижения и настоящей цены жизни.
 В нас, детях своего сурового парадоксального времени, естественно соединялся обнаженный практицизм повседневности и романтика героически утверждавших себя личностей. Герои любимых нами книг шли к намеченной цели прямо, пренебрегая жизненными благами, голодали, но оставались сильными духом и добивались своего.
 Колька Сахаров погиб в сорок втором году Тяжело раненный в грудь, он был вывезен самолетом из Торжка, окруженного немцами. Но самолет подбили. И теперь нет даже могилы моего друга детства, с которым впервые мечтали и думали о жизни…
 Марголин опять нагнулся и крикнул мне: «Смотрите, какое озеро в аласе!» Озеро было большое и казалось чистым. На воде в камышах сидело много уток. Солнце плескалось по всему озеру, и было странно, что это тоже алас!
 …И все же в мир моего строящегося сознания первыми вошли книги и музыка. Музыка втягивала постепенно, год за годом, уводила сопротивляющуюся и поддающуюся. В слияние с роялем я каждый раз входила незаметно и все больше принимала открывавшийся мне океан. Но это становилось опасным, я понимала, что отдать музыке жизнь не смогу — меня мощно влекло ко многому другому: к Земле, ее познанию, ее просторам, к литературе. И еще я знала — исполнитель из меня не получится, я не боец на соревнованиях: меня забивают эмоции. А вторых и третьих ролей я не хотела. Через пять лет я заставила себя оставить музыку.
 А позже стало вдруг ясно, что в моей жизни есть еще скульптура. Сразу, просто и уверенно, отложила я ее до поры, спрятала, как прячут ценную вещь в надежный шкаф. К скульптуре было особое чувство собственника изнутри, ощущение владения, освоения чего-то очень близкого, большого, неотделимого от меня.
 Но профессией стала инженерия. Буднями, жизнью были проекты, отчеты, планы. Однако если уж судьба толкнула меня к инженерству, думала я, так пусть это будет где-то в краях моих мечтаний. И я уехала на изыскания источников водоснабжения в Арктику.
 В Майе для нас был арендован маленький бревенчатый домик вдали от хозяев, совсем пустой, нечто вроде бани. Огород, многоэтажные лопухи в рост человека, большие ворота из жердей. Рабочие наши оказались не таким уж детским садом, как мне вначале показалось. Старший, Сергей,— сахаляр, то есть наполовину якут, только что из армии, невысок, круглолиц, крепок. Димка—длинный тоненький хлыстик— после школы, гримасник и сластена, похоже, домашний забияка и болтуша. Гришка — его ровесник— с ленцой и хитрецой. Как-то они будут работать? Первыми в избушку вошли мы с Ефремовым. И тут произошло нечто необъяснимое. Единственная скамья, шириной всего ладони в две, стояла почему-то посередине. Мы на нее наткнулись — света из низкого окошка не хватало. Ефремов, подобрав полы своей кожанки, осторожно сел на скамью, потом, как-то ловко исхитрившись не упасть, лег на это деревянное почти лезвие, вытянул ноги, сдвинул на нос свою фуражку с крабом и вызывающе начал: «Х-х-рр-рр…»
 —Не надо,— сказала я,— сейчас ребята будут но
сить вещи, не дурачьтесь.
Сергей с Димкой втащили тяжелый вьючный ящик.
 —Хватит,— тормошу я Ефремова,— вы под стать этому детскому саду, сейчас не до шуток.
Ефремов не двигается и продолжает храпеть.
 — Он спит,— говорит Сергей, отдышавшись и при стально всматриваясь в Ефремова.— Не трогайте его.
 — Как это «спит»! — возмущаюсь я.— Он сию минуту при мне лег и теперь изображает. Как это «не трогайте»! Он же лежит посередине комнаты. Перестаньте, Адриан Иванович,— перехожу я на официальный тон.— Надо носить вещи, и пора готовить обед, все проголодались.
 Наклонив набок голову, Сергей вслушивается в бархатистые рулады и подтверждает кивком:
—Точно. Спит.
 Ефремов спал. Он только что лег на эту немыслимую для сна скамью и теперь спал! Мы стояли и думали, как с ним быть.
 …Ефремов ведет меня в аласы. Друг мой — доброты неизмеримой — бросает свою работу, потом ему придется наверстывать. Пошли по открытой, будто выжженной пустоши, очень легкой для хода, потом по свежим луговым некошеным травам, стали приближаться к темному пятну аласа. Стоим на краю огромной зеленой чаши; кажется, что луг со всех сторон опускается полого вниз и выстилает дно — ровное, сухое, плоское, с привычным нашему глазу луговым пестроцветьем.
Вся чаша охватывается взглядом — небольшоеозерко лежит с одной стороны. Вот наконец-то вблизи, вплотную, смотреть мне не насмотреться, может быть, и понять?
 Смотрю и будто не воспринимаю, неужели все это началось здесь с какой-то маленькой ямки? Ложбинки? А потом, очевидно, был хаос грязи, воды и деревьев, если они тут росли, а затем так все ровно и красиво устроилось, как если бы на сцене был свал перевернутых декораций, упавших кулис, разломанных полов, а потом все само собой поднялось, раздвинулось, расставилось по местам, и открылся занавес.
 Было тепло, даже жарко, где-то широко прокатывался гром. Круглые белые облака висели, как парашютный десант.
 Пришли к другому аласу, длинному, овальному, с ровно приподнятой серединой, вроде небольшого животика. Этот тоже весь был в траве. И третий, и четвертый. Троп на днищах аласов не было. Идя впереди, я раздвигала коленями высокие травы, будто шла по воде, и меня обдавали теплые душистые запахи.
 И сколько оказалось тут злаковых: и вейник, и мятлик, и что-то вроде нашей тимофеевки! Недаром считается, что аласы — это кормовые угодья Центральной Якутии. Но видно, далеко — не добрались сюда косцы. И цветы, цветы: плотные лилово-синие колокольчики с шершавыми стеблями, лютики, мелкие дикие гвоздички.
 Белые «парашюты» где-то приземлились, а нас нагнала низкая серая туча. Но дождем она нас все же обошла, хотя до горизонта расстелила широкий полосатый дождевой хвост.
 Мы ходили из одного аласа в другой, спускались и поднимались по пологим склонам, иногда карабкались по крутым и сухим, осыпавшимся под ногами бортам, шли по дну еле заметными тропками или целиной, попадали в неглубокие болотца, обросшие рыжеватой осокой.
 Ощущение какой-то нездешности окружающего не покидало меня. Что это за места? К ним никогда нельзя привыкнуть. Страна старых, забытых снов… Страна, где все необычно, непонятно, все не так, где нет логики, но все прекрасно!..
 У дороги аласная впадина оказалась совсем иной: довольно глубокая, с обрывистыми мокрыми берегами, дно в сетке трещин, образующих пяти-шести-угольники — полигоны, точно такие, как на футбольном мяче, только большие, со сторонами в три — пять метров. Полигоны выпуклы, полузатоплены водой, и кажется, что дно выложено громадными черепахами, которые показывают нам только свои панцири. Ефремов удовлетворенно хмыкает:
 — Здесь очень хорошо видно, как термокарст идет
почти на наших глазах.
— Похоже,— говорю я неуверенно.
 Такие пятиугольники-пентагоны я видела на Джуг-джуре. Эти трещинные полигоны — родное детище вечной мерзлоты. В сильные морозы земля не выдерживает сильнейших напряжений и, сжимаясь, разрывается, рисуя такие вот узоры. Но с этой же сетки начинаются и разнообразнейшие художества вечной мерзлоты: по ним развиваются пятна-медальоны, каменные и грунтовые кольца, украшающие ветряные горные тундры, долины рек на сотни квадратных километров. По ним, раздвигая их, растут вширь и вглубь земляные и ледяные жилы. Они основа и начало всего. Но почему они здесь именно такие?
 О том, что по такой сетке трещин между аласами растут громадные ледяные жилы, или клинья, узнали совсем недавно. Оказалось, такая ледяная борона вгрызается в мерзлую землю. Да какая уж борона, если «зубья» ее больше промежутков! На дне аласов в трещинах тоже родятся и растут ледяные жилки, но небольшие.
 Мы попытались пересечь этот мокрый алас. Ноги тонули в воде. Нашли какие-то палки, с их помощью, изловчившись, прыгали по спинам «черепах» с одного полигона на другой, как в ледоход с льдины на льдину. Растительности никакой. На полигонах, пригнувшись, неуютно сидела низенькая травка.
 А вот и лес. Как все же прекрасен просторный лиственничный лес! Идем, как по просветленному парку. Где поглуше—лес помельче, потом были кустарники, поверхность земли стала увалистой, ноги уходили во влажные мхи. И вдруг среди деревьев — алас. Лесной алас! Круглый, мелкий, с водой. Плоские берега в траве рваные, как намокшая бумага, изрезанные мелкими заливчиками. Тонкие лиственницы у воды наклонились в разные стороны, а некоторые, будто собираясь купаться, выступили по воде на несколько шагов вперед и остановились. Иные уже упали, и только распластанные вширь корни их высовываются из воды, как руки тонущих.
 Да, это термокарст. Рядом старая марь и обгорелый лес. Пожар когда-то слизнул с деревьев молодую хвою, и сейчас сухие деревья стоят унылыми, завернувшись в сероватые шали лишайников. Торчат сухие кустики брусники и голубики с почерневшими ветками. От пожара могло начаться таяние мерзлоты и льдов и появиться это озерко.
 И попался еще алас. Лес отступил от краев его будто для того, чтобы мы могли получше рассмотреть его без тени. Глубина до плоского дна метра три-четыре. «Ступени» для спуска вниз причудливы и торжественны, только великоваты — по два-три метра. Это уже не черепашьи спины, а громадные караваи. И все они в низенькой, редкой, невидной травке. Караваи выложены по откосам вразбежку, в шахматном порядке.
 Шли лесной широкой тропой, которая возникла под ногами сразу — ниоткуда. Лес был чистый, без подлеска и молодняка, что в лиственничной тайге часто. Я с радостью входила и вникала в этот новый для меня мир, ни на что ранее виденное не похожий. Лес сменялся чаранами, и приволье его воспринималось как подарок, и даже парная жара при потемневшем небе была чем-то хороша. И каждый последующий вход под лесную крышу, в тихие сквозняки, откуда-то появлявшиеся, бывал благом.
 А в этом аласе по дну течет речушка; то в руслице, то в разливе расширяется она до небольших озерков. Берега травянистые, полевые. Белеет пушица пачками своих коротеньких метелочек, полевица белая. А откуда здесь речушка и куда она может течь, ведь алас-то не имеет стока?
 И неожиданно вокруг одного из довольно сухих аласов по дну — пни кольцом.
 — Почему деревья росли тут кольцом,— поворачиваюсь я к Ефремову,— а не сплошь, как в лесу?
Это же ведь впадина, которая постепенно расширялась от таяния льда?
 — Они могли вырасти после,— покладисто говорит Ефремов,— когда впадина уже образовалась.
 А почему кольцом, не ответил. И снова не спеша продвигаемся леском уже между близко сомкнувшимися деревьями. Тут влажнее. Сыроватый запах затененной травы, мхов и смолы. И вдруг кукушка своим капающим щемяще-грустным голоском перекинула мостик в давнее — в Подмосковье — и в близкое — в сосны и шиповники нашего якутского Сергеляха. И как бы в ответ на это застучал над головой дятел, напоминая о времени: нельзя медлить, нельзя, нельзя. Идем и прислушиваемся, как ломаются под ногами сухие ветки; они у лиственницы, как веревочки с узелками на память, с гнездами от метелочек, давно облетевших. И в сердце входит тихая радость.
 Ученые еще не договорились, создана ли эта равнина между Леной и Амгой многими потоками, стекавшими с окружающих горных высот, где таяли ледники, или это террасы Лены. Террасы идут широкими ступенями вверх, к водоразделу с Амгой. Считают, что на правом берегу есть три таких широких террасы: Бестяхская, повыше уровнем — Тюнгюлюнская, за ней, еще выше,— Абалахская. Среди остатков долин и террас сейчас трудно установить, каким древним ледниковым потокам или рекам они принадлежали.
 Якуты всегда называли аласами круглые открытые травяные места среди тайги. Но во впадинах, где всегда влажно, растет трава, и естественно, что впадины вместе с травой и в лесу и вне его тоже стали называть аласами. Ученые внесли слово «алас» в литературу.
 Походив впервые по алзсам, я поняла, что они очень разные. Год назад я летела на самолете к хребту Джугджур через это самое Междуречье. Тайга, насыщенная впадинами, казалась старым ковром, изъеденным молью. Было видно, что аласы то близко привыкают друг к другу, то тянутся цепочками. Тогда я об этом не подумала, а сейчас вспомнила, и это меня ошеломило: почему они выстраиваются цепочками? И еще извилистыми?..
 Одиноко среди аласов кое-где возвышаются бугры; все возвышенности внутри аласов, я это твердо усвоила, принято считать буграми пучения. В описаниях обычно приводились их характерные формы — вздутие куполом, трещины в бортах, в которых иногда можно увидеть лед; поздней осенью и зимой из трещин может изливаться вода. Бугор растет ввысь, раскалывается, обрастает наледями. Бурение нередко подтверждало: суглинки переслаиваются со льдом.
 Пучинистые процессы на дне аласа кажутся всем естественными: наибольшая влажность, застой воды, пучинистые грунты. Но теперь я иногда вижу совсем другие возвышенности в аласах—длинные или круглые, в десятки и сотни метров, похожие на острова, нередко с деревьями наверху, с щетинкой лиственницы и даже березы. Какие же это бугры пучения? Но тогда что же это?
 Ефремов что-то недовольно бурчит, вроде того, что и так бывает, но меня это не убеждает.
В огороде из кирпичей сложен таганчик. На ксостре варим обед. Пришла маленькая, коренастая хозяйка-якутка, принесла угощение — суору, что-то вроде простокваши, и кёрчик — сливки, сбитые по-якутски. Ребята поставили миску на ящик и привычно стали есть, макая в
кёрчик хлеб.
 В вечерних сумерках, в безветрии костерок тихо колыхался лепестками светлых оранжевых цветов. Мимо ворот проходили, шумно дыша, коровы, пахло домашним их теплом, было уютно на земле.
 От ходьбы по аласам в мою голову запало нечто неясное и тревожащее. Термокарст—да, он есть, его нелепо отрицать, он виден, но не прикидывается ли он во многих, очень многих случаях чем-то другим? Родные ли «дети» термокарста аласы или приемные, потомки совсем других «кровей»?
 Кажется, я впервые вижу такой единственный в своем роде союз неодушевленного механизма, то есть нашей грузовой машины, с человеком — шофером Иннокентием. Совместными усилиями этот «агрегат» испытывает наше, вернее, мое предельное терпение. Вчера только выехали, спустились в речку— испортился хвостовик. Случайно нас подцепили проезжие, тянули на буксире до Майи. Трос разворотил всю раму и передок.
 Осмотреть своего «коня» на стоянке Иннокентий не считает нужным. Костистый и вихрастый, он обычно стоит рядом с машиной, глядя поверх лопухов, изгородей и деревьев, и можно подумать, что он решает некую серьезную и важную задачу. Но вот выезжаем, и почти сразу—остановка. Не спеша лезет под кузов, копается час, потом открывает капот и там возится час. И все стоят вокруг, молчат, терпят с умилительным стоицизмом: машина есть машина, она сейчас хозяин.
 Отъезжаем, через двадцать минут—опять остановка. Так же не спеша, будто он не в этой колымаге приехал, а в своем лимузине прибыл на аэродром, где его приезда почтительно ждет делегация представителей, Иннокентий идет к мотору и наливает масло. Едем дальше. Еще через десять минут — тут вроде ждет его другая делегация — наливает воду. А дождь идет и расквашивает дороги. Дожди идут уже два дня. Со страхом думаю: «И эта шестиногая пара будет работать у меня? Что я с нею смогу сделать?»
 Под стать и наши начальники. Моя бы воля, я бы всех поднимала в пять утра, в шесть бы выезжали. А здесь спят до восьми, и, будто убедившись в людской нерадивости, начинается дождь. Нужно бы всем грузить вещи, но нет, кто стоит, кто слоняется. Дождь усиливается — через час дорога раскисает.
 Работают медленно, будто между прочим. И собирались сюда, видимо, бездумно. Вчера бурили, напали на талик, показалась вода, работы почему-то остановились. Рабочие быстренько расселись по корягам и закурили. А начальство стояло, молчало и бездействовало. Молчание выглядело солидным и должно было означать — все правильно, мы все знаем. Хотелось крикнуть: «Чего сидеть-то, леший вас возьми, тащите обсадные трубы!» Когда терпение кончилось, крикнула. Принесли трубы в метр длиной, других, оказывается, не взяли! Но мне-то без обсадных не обойтись, значит, надо звонить в Якутск, чтобы присылали.
 В Майе заночевали у секретаря райкома. Хозяин в отъезде, дома жена и шестеро ребятишек: от крошечного с надутыми щечками и хохолком на макушке до двенадцатилетнего серьезного мужчины, зорко присматривающего за всеми деяниями этого народца. Три комнаты в четырехквартирном доме с лоджиями у входа. Окна в геранях, столы под салфетками, вышитые дорожки на стенах — своего рода местный шик.