ТАКАЯ ТИХАЯ И ПЛОСКАЯ АРКТИКА

Белой ночью пароход неслышно подошел к плоскому песчаному острову и стал в ста метрах от берега. Казалось, теперь-то причалили к краю земли. Обрывистая стена справа, до середины неба—горы. Изгибы пластов — розовых, серых, черных. От них по реке длинные тени. Вода лениво раздалась под якорной цепью и покрылась осколками гор. Бесшумно взлетали вспугнутые пароходом сонные чайки и неторопливо садились на палубные надстройки и воду. Вдали, на берегу, тихо стояли люди и собаки.
 Капитан, перегнувшись через перила, вялым голосом отдавал распоряжения. Спустили шлюпку. Белая, бокастая, она то парила в небе, то маячила почти у горизонта. Погрузили почту. Какой-то парень помогал сойти в лодку Светлане, снимал с борта ее разобранную и упакованную в черный клеенчатый чехол машину. Светлана не спала ночь, но детское личико выглядело свежо.
 Шлюпка пристала к торчащим из воды сваям — остаткам разрушенного льдами причала. По сваям перекинуты доски, и по неверным этим мосткам, подпрыгивая, как на батуте, мы с Гаврилой таскаем на берег свое имущество. Рослые, лохматые и мокрые собаки скачут прямо из воды на мостки и по-хозяйски толкаются между людьми и вещами.
 Берег опустел быстро и неожиданно, и вдруг оказалось, что мы с Гаврилой одни. Пароход дал три гудка, было слышно, как выбирали якорь. Переливалась и курлыкала на берегу мелкая косая волна. Поселка за обрывом не видно.
 Я оставила Гаврилу с вещами. По сыпучему песчаному склону поднялась наверх искать ночлег и приют на несколько дней. На обрыве встретил невысокий коричневый обелиск из фанеры с сухими, рыжими от дождей венками. Братская могила. Ветер с костяным шумом перебирал венки. Старая, выцветшая ленточка, превратившаяся в тряпку, раскрывала одно оставшееся, написанное черной краской слово: «Другу…» Как погибли эти люди?
 Поселок спит в белой полярной ночи. Все как в заколдованном царстве. Чисто и прозрачно чуть розовеющее небо. Мягкие, пастельные тона—песок под ногами, небо, вода. Маленькие деревянные домики, посеревшие от полярных ветров и метелей, стоят тремя рядами на рыхлом песке, который вихрится и заметает ступени входов. Груды узловатого плавника лежат до их крыш, отчего домики издали кажутся рогатыми. Эти деревья прожили трудную долгую жизнь, теперь им суждено вспыхнуть в последний раз, чтобы обогреть человека.
 Контора рыбозавода закрыта. Стучусь. Угрожающе рычат проснувшиеся лохматые псы, но я знаю, что это только от добросовестности — полярные собаки к человеку хороши. Скрипучим голосом скряги кто-то спрашивает через дверь, что мне надо. «Контора с девяти. Здесь не гостиница и не постоялый двор — идите в клуб». Скряга еще помнит постоялые дворы.

Белой ночью пароход неслышно подошел к плоскому песчаному острову и стал в ста метрах от берега. Казалось, теперь-то причалили к краю земли. Обрывистая стена справа, до середины неба—горы. Изгибы пластов — розовых, серых, черных. От них по реке длинные тени. Вода лениво раздалась под якорной цепью и покрылась осколками гор. Бесшумно взлетали вспугнутые пароходом сонные чайки и неторопливо садились на палубные надстройки и воду. Вдали, на берегу, тихо стояли люди и собаки.
 Капитан, перегнувшись через перила, вялым голосом отдавал распоряжения. Спустили шлюпку. Белая, бокастая, она то парила в небе, то маячила почти у горизонта. Погрузили почту. Какой-то парень помогал сойти в лодку Светлане, снимал с борта ее разобранную и упакованную в черный клеенчатый чехол машину. Светлана не спала ночь, но детское личико выглядело свежо.
 Шлюпка пристала к торчащим из воды сваям — остаткам разрушенного льдами причала. По сваям перекинуты доски, и по неверным этим мосткам, подпрыгивая, как на батуте, мы с Гаврилой таскаем на берег свое имущество. Рослые, лохматые и мокрые собаки скачут прямо из воды на мостки и по-хозяйски толкаются между людьми и вещами.
 Берег опустел быстро и неожиданно, и вдруг оказалось, что мы с Гаврилой одни. Пароход дал три гудка, было слышно, как выбирали якорь. Переливалась и курлыкала на берегу мелкая косая волна. Поселка за обрывом не видно.
 Я оставила Гаврилу с вещами. По сыпучему песчаному склону поднялась наверх искать ночлег и приют на несколько дней. На обрыве встретил невысокий коричневый обелиск из фанеры с сухими, рыжими от дождей венками. Братская могила. Ветер с костяным шумом перебирал венки. Старая, выцветшая ленточка, превратившаяся в тряпку, раскрывала одно оставшееся, написанное черной краской слово: «Другу…» Как погибли эти люди?
 Поселок спит в белой полярной ночи. Все как в заколдованном царстве. Чисто и прозрачно чуть розовеющее небо. Мягкие, пастельные тона—песок под ногами, небо, вода. Маленькие деревянные домики, посеревшие от полярных ветров и метелей, стоят тремя рядами на рыхлом песке, который вихрится и заметает ступени входов. Груды узловатого плавника лежат до их крыш, отчего домики издали кажутся рогатыми. Эти деревья прожили трудную долгую жизнь, теперь им суждено вспыхнуть в последний раз, чтобы обогреть человека.
 Контора рыбозавода закрыта. Стучусь. Угрожающе рычат проснувшиеся лохматые псы, но я знаю, что это только от добросовестности — полярные собаки к человеку хороши. Скрипучим голосом скряги кто-то спрашивает через дверь, что мне надо. «Контора с девяти. Здесь не гостиница и не постоялый двор — идите в клуб». Скряга еще помнит постоялые дворы.
 Никто не мешает мне рассмотреть каждую крышу, окно и дверь. Бочка с водой. Козлы для пилки дров, брошенный топор. Ведро, забытая лопата. Детский башмачок на ступеньке. Ночной ветер несет навстречу легкую песчаную поземку. Ноги глубоко уходят в песок. Улицы неровны, все в песчаных надувах, и я взбираюсь на них, как на дюны. И еще разбросано вокруг множество каких-то серо-рыжих кочек, которые будто слегка дымятся от ветра. И вдруг я понимаю— это же собаки! Спящие в белую ночь псы, свернувшиеся клубками, со своей длинной шерстью, колеблемой ветром. Кажется, что ночь застала их такими и заколдовала. Они спят, и их заносит песком. Местный живой транспорт.
 На длинных косах, рябых от прибойных волн, разбросаны человеческие кости: их выкрошило из обрывов напором льдов в одну из весен. Этой печали здесь много.
 На клубе нет вывески, внутри холодно и неуютно. Давно не протираемые стулья и скамьи, черные от грязи полы. На сцене вповалку спят люди, приехавшие работать. Им пока негде жить.
 Снова иду по улице. У одного из домов — женщина. Медленно и трудно подхожу к ней по песку. Нет, места у нее нет. Все переполнено. У кого можно? Не знает. На другом конце поселка вижу мужчину, не спеша одолеваю улицу, добираюсь к нему, лавируя среди дымящихся песком собачьих кочек. Мужчина ждет. Нет, у него нельзя — дети.
 Куда же мне деваться? И не мне одной, там на ветру стоит парень с вещами. А если я и днем не найду? Сажусь у какого-то дома на узловатую корягу и начинаю дремать под ветром. Потом опять иду. Кажется, хожу уже много дней, но прошло только два часа. Бледно-оранжевым стало небо, и ярче вспыхнул геологический рисунок правого берега.
 Я увидела ее не сразу. Будто очнулась у ее дома, усталая и равнодушная, готовая ходить по зыбкому песку неделями. Девушка стояла неподвижно и казалась неотделимой от застывшего пейзажа прозрачной ночи. Высокая, беленькая, тонкая, в зеленом пальто, раскрытая на ветру, в туфлях на босу ногу. Я спросила безразлично, где можно поместиться вдвоем с рабочим.
 Девушка окинула меня легким взглядом, сказала неторопливо: «Не знаю у кого. Можно ко мне». И кивнула. Сказала так, будто весь домик принадлежал ей.
— А не стесним мы вас?
— Ничего, как-нибудь устроимся.
 Она опять посмотрела на небо, на облака, на легкую зыбь, что шла по воде с океана.
—Пойдемте.
 Маленькие сени, заваленные лучиной и щепой, бочки с водой, ведра. В развилке двух дверей открыли левую. Из-за правой слышался шум, веселые голоса, смех.
 Я знала, что увижу маленькую комнату, но не думала, что она полна людей, тем более бодрствующих. Справа и слева кровати, на одной женщина с ребенком. На другой откинуто одеяло. На стуле около женщины отец ребенка. На полу двое мужчин, один — якут. Маленькая тумбочка. Ошеломленная, я было попятилась, но пятиться, оказалось, некуда.
 —Вот,—девушка спокойно протянула руку к своей
кровати, и ее нежное лицо порозовело.— Пожалуйста.
Я скоро уйду, мне в шесть в смену. Ложитесь и
отдыхайте.
 Я молчу, но мне хочется поклониться ей, даже если я сейчас уйду и не воспользуюсь ее гостеприимством. Почти наверняка я уйду, но парень-то мерзнет на ветру! Девушка смотрит выжидательно. Я молчу. Нас ведь двое.
 —Парень?—Она задумывается.— Один парень? А
много вещей?
Да, парень, слава богу, один.
 —Парня можно устроить здесь на полу. Можно
хорошо постелить.— Она найдет что.— А эти вот двое скоро уйдут, они только попьют чаю, согреются. Вещи можно в кладовку.
 Предлагала она тихо и просто, но щедро и широко, от всего своего богатства. А она действительно была богата, очень богата.
 Мы с Гаврилой перетащили вещи и сложили в кладовку. Люся подложила в печку дров, и вскоре закипел чай. Простая, привычная вещь—кипяток, крепкая заварка, но иногда это живая кровь, почти возвращенная жизнь. Все обрадовались зеленому луку.
 Было три часа ночи, непереносимо хотелось спать, но Люсе на дежурство только к шести часам. Сейчас она куда-то вышла. Мать ребенка сказала — Люся здесь два года, а они проездом четвертые сутки, ждут баржу на Святой Нос, где муж работает по договору. Возвращаются из отпуска. На второй кровати спит подружка Люси, она на дежурстве.
 — Ложитесь,— сказала мне женщина.— Люся не придет теперь, она ушла к подруге, у той постель поширше.
 И я легла. Мужчины постелили себе наши спальные мешки и устроились на полу. За стеной бушевало веселье. Кричали песни, смеялись. В окне все сильней розовела белая ночь. Мне было хорошо, и расхотелось спать. На спинке кровати доверчиво висели два платьица, юбка, косынка, шарфик, на гвозде — сумочка. Из-под кровати высовывались чемодан и туфли. Все имущество тоненькой моей хозяйки разместилось на этом крохотном кусочке жизненного пространства.
 Пусть остановится время на миг, на этот час, на этом далеком песчаном островке для того, чтобы его можно было вспоминать всю жизнь. Ну-ка, кто из живущих в городах, в просторных квартирах с удобствами способен пустить незнакомых людей — не в комнату и не на свою постель, а хотя бы в переднюю? Ведь эта кровать — единственный ежедневный уют девушки на годы.
 Я засмеялась от радости. Спасибо ей за то, что она есть, милая беленькая девушка! Она не спросила меня, кто я, зачем и куда еду. И молча ушла, чтобы я ее не отговаривала.
 Мы устроились в красном уголке местной школы. Было холодно и сыровато. Печка развалилась, сквозь кирпичи светился огонь, густой дым заполнял комнату. Окна без форточек и запечатаны по-зимнему.
В школе помещалась база геологической экспедиции из Ленинграда. Все разъехались в маршруты, жили только завхоз и сторож. Они хорошо обосновались в просторной комнате с жаркой печкой, часто пили чай и подолгу сидели во дворе на куче плавника.
 Я и не думала, что рядом с буднями острова существует волшебный мир ледяного царства, Снежной, нет, Ледяной королевы. Я столкнулась с несбывшимися в детстве фантазиями — вся восточная часть острова была завалена гигантскими глыбами ленского льда, громоздившимися друг на друга, принесенными в высокую воду. Паводок залил много домов, смыл временные склады с продовольствием и одеждой.
 Я ходила среди вставших на дыбы зелено-белых глыб. Громады истекали прозрачной водой, сверкавшей на солнце. Вода падала с четырехметровой высоты звенящими завесами и голубыми водопадами, бежала ручьями, пробивала извилистые тоннели, в них светилось небо.
 Утром, как всегда здесь ветреным, мы вышли с Гаврилой в маршрут по острову. Зеленое болото, старая, затянутая илом неширокая протока, трудные пески. Поднялись на западную, возвышенную часть острова. Отсюда виден поселок, длинная песчаная коса, белые кресты кладбища.
 К горам влечет пронзительное ощущение высоты великого пространства и, может быть, противоестественное желание опасности. А что влечет сюда?
 Мы шли спотыкаясь на податливых мхах. В глубине мхов кое-где виднелся грунт, разорванный неправильными ветвящимися трещинами. Попадались остатки пней чахлых лиственниц, когда-то срубленных первыми обитателями острова. Здесь были леса! И лиственница— самая северная в мире представительница лесов.
 Прошли маленький шурфик. Мерзлота лежала сразу под мхами (но под Леной в устье сквозной талик, а вокруг нее мерзлота до восьмисот метров). Кусок серого мерзлого грунта в руке переливался бутылочным стеклом и горел желтыми алмазами от мелких в нем кусочков пыли и щепы.
 И тут, с высокого берега, открылась мне совершенно необычайная пойменная низина. Вся она была разделена линиями прямых трещин на прямоугольные полигоны. Как рисовые поля в Китае! Четырехугольные полигоны — вот я их и увидела, вот где впервые они мне встретились, знаменитые, которых нет на нашем Междуречье, и те самые, что наши мерзлотоведы вроде смогли рассчитать теоретически, пренебрежительно посчитав «наши» пяти-шестиугольники якобы случайными, а их-то при подсчете оказалось три четверти из всех!
 Мы спустились вниз и пошли вдоль громадных клеток прямоугольников в десять — пятнадцать метров каждый. Идя вдоль трещин, увидела я и «валики», сопровождающие их,— утолщения от выпираемого грунта. Их тоже нет на полигонах Междуречья. Все похоже на то, что здесь сейчас растут молодые жилы подземных льдов. Половодье заливает поверхность водой и мутью. В серединках полигонов застаивается вода, под ней оттаивает грунт, образуются прямоугольные озера. Озера сливаются — все это истинный термокарст.
 Представляю себе снова карту и аэрофотоснимки: вся равнина вдоль нашего арктического фасада и еще куски больших низменностей — Анадырской, Колымской— владения термокарста, его империя. Самое главное, что эта великая империя сделала,— она ввела ученых в заблуждение, потому что монархия ее не абсолютная. Рисунок термокарста ложится на первооснову овалов и полудужий древних рек то полустертым, то ярким и молодым.
 Верхний узор термокарста как верхний слой краски на картинах великих мастеров, записанный сверху коварной, но талантливой рукой завистника. Но оба «монарха» вынуждены считаться друг с другом первенством и прощать временные захваты своих территорий: то река приходит и раскидывает свои петли по прямоугольным озерам, то термокарст начинает, как землемер, расчерчивать свои рисунки по древним росписям рек.
На валиках растут незабудки, камнеломка, лютики. Мы обогнули весь остров и к вечеру спустились на песчаный пляж, крепко утрамбованный речной водой. И мозг и душа через несколько километров такого пляжа под полярным ветром обретают первоначальную ясность и чистоту. Мне жаль, что Гаврила идет ссутулившись, вобрав голову в плечи, в торчащий сзади колом воротник ватной куртки. Ветер полярных пустынь — это ветер богатырей, ветер обновления. Надо приобщаться к его силе. Я говорю это Гавриле. — Ну есё,— отвечает он ежась.— Селый день на ветыру. Тут песок, да? Там наверху мох был, да? Там ветер, сыто ли, не был? Кыругом ветер.
 За пять дней мы исходили остров вдоль и поперек. Делали шурфики-закопушки глубиной до метра — везде мерзлота лежала сразу под мхами. Аласов тут нет. Надо ехать дальше, на острова, но не на чем.
 На бревнах под солнышком сидит завхоз геологов. Носком сапога ласково ворошит двух щенят. Щенки блаженно повертывают розовые животы. Оба крохи, один толстенький, спокойный, другой поменьше, потоньше, юркий и вертлявый. Мать, большая, худая и печальная сука, видимо хорошо знающая трудную островную жизнь и повадки людей, быстро заглатывает с бумаги остатки обеда из столовой.
 На загорелом лице и в голубых глазах завхоза удовольствие. Он — собачник. Отодвигая ногой малыша, говорит:
 — Этого-то заберут, впрягут в лямку, этот пес, а
вот Машку, мою шелковую, пристрелит дьявол…
— Кто это?
 — Хозяин. Это сука. Они всех их пристреливают.
Тянут плохо, ненадежны, то и дело щенятся. Кормить невыгодно: щенята стоят десять—пятнадцать рублей пара, всегда псов купить может.
Я молчу удивленная, он пожимает плечами.
 —Они и ездовых-то летом не кормят. Дня в три-четыре один раз — хорошо, как рыбу привезут.
Народ безжалостный, равнодушный, по необходимости сделают, по душе—редко!.. Кто из хозяев не ленив сходит за отходами в разделочный цех, а сук вот этих
совсем не кормят. Не пригрели бы мы Нерпу — подохла бы. У нас и щенилась. Видали, сколько их голодных бродит? А суки дохнут. Что вот с ней будет, как мы
уедем?
 Собака подняла умную длинную морду и подошла к щенятам.
 —Всю скрозь высосали, шкодлята,— ворчит завхоз, отгоняя щенят,— накормили вас, довольно!
 Я вспомнила завхоза, выходя из столовой. Терпеливая толпа собак разных возрастов молча, как люди, переминаясь с ноги на ногу, часами стояла вокруг крутых ступеней. Скрип двери — и подняты обвисшие уши, напрягаются мышцы, десятки голодных собачьих взглядов забрасывают выходящего. Хозяин, какой подобрее, иногда вынесет своим — только своим псам — чужие объедки. Это проще, чем сходить за рыбными отходами, хотя и ходьбы-то здесь всего пять минут, и на всех бы хватило. Но он лучше покурит и не спеша пойдет домой, будто нет у него этих живых тварей и не они возят его зимой в непогоду и метель за сотни километров с тяжелой рыбой.
 Хозяин бросает своим псам еду, остальные, глотая слюну, вздрагивая и судорожно подергиваясь, стоят на месте — ждут своего. Но бывает, что свой пройдет мимо, ничего не даст, да еще сапогом пнет. Те, которым досталась еда, спешно ее глотают, давясь, чтобы успеть схватить еще. Собратья не отрывают от них глаз. Каждого выходящего провожают взглядами и перед каждым входящим расступаются—дают дорогу. Люди идут мимо.
 За поселком сушатся грязно-серые сети. Толпятся рыбаки, на воде у причала захлебывается фелюга. К засолочному цеху идут женщины в сапогах и телогрейках. Переговариваются, шутят или проходят мрачно, не поднимая головы. Над островом стоит смрад нестерпимой ругани.
 У старого карбаса, наполовину занесенного песком, около правления рыбозавода — кучка рыбаков в брезентовых спецовках, зюйдвестках, высоких сапогах. Курят, разговаривают. Смотрят на меня. Я уже знаю, что будет. Они ловят меня на улице, приходят ко мне в школу, сидим во дворе на бревнах. Вот и сейчас:
—Товарищ корреспондент…
Я всегда повторяю, что я не корреспондент. Машет рукой:
 —Ну, все равно, вы из центра, авось там расскажете, может, что через вас дойдет…
 Я слушаю их, даже записываю и волнуюсь—а вдруг ничего через меня не дойдет?
 Мы говорим с рыбаками не только об острых их нуждах. Я с Большой земли и, хоть газеты завозятся аккуратно и есть радио, все же живой человек. Всех интересуют дальние края, где я бывала,— не податься ли туда?
 В рассказах о моих скитаниях у меня всегда получается, что работали мы чуть не до упаду, но довольны были очень.
 — Счастливый вам народ попадался,— говорит молодой парень, почти всегда молчавший. Обычно он задает только один вопрос: — А где вы еще были?
 — Народ счастливый и до денег счастливый,—
кряхтит старик на корточках с трубкой.—Денег ого сколько получали все небось!
 И я очень удивила их, сказав, что нередко люди, работавшие со мной, получали оклады меньше, чем прежде в городе.
 —Значит, другим чем жили,— говорит парень и опять замолкает.
 О себе они рассказывают охотно, дополняют друг друга, перебивают. Все много курят.
 На зимние участки уезжают они на несколько месяцев. Для разъездов вдоль точек, где стоят сети, имеют собственных собак—завод собак не дает, хотя, казалось бы, основной транспорт можно было сделать государственным, есть же на острове лошади и конюх Вожаки собачьих упряжек—для рыбаков главный вопрос. Здесь, как и везде на Севере, ценятся они необыкновенно. Хороший вожак стоит сто пятьдесят рублей. При мне один рыбак торговал у другого большого и ленивого на вид пса. Поджав хвост, со свалявшейся шерстью, весь в каких-то комьях, пес не оглядываясь и не спеша переходил дорогу. Хозяин его стоял облокотившись на корягу, полузасыпанную песком, и, глядя в землю, с остервенением сплевывал Продать собаку категорически отказывался. Другой набавлял цену. Это выводило хозяина из себя.
 — Отстань,— говорил он со спокойной яростью.— Сказал —и за триста не продам. Своя жизнь мне дороже, ты что, мальчик, не понимаешь?—И сплевывал.— Он меня, полумертвого, из пурги вон из какой за восемьдесят километров домой привозил. Уйди, черт.
 В благодарность за спасение жизни ему, однако, и в голову не приходит хотя бы почистить пса и снять с него огромные комья засохшей грязи.
 Мои дела идут не очень хорошо: ни катера ни баржи, а мне нужно попасть на большие острова дельты, там есть аласы. Ловлю шкипера, он обещал мне баржу, часами сижу жду у воды — а вдруг случай? Высматриваю речной простор с высокого берега от братской могилы, не приближается ли катер или фелюга. Люди, что навсегда остались здесь, погибли зимой в двадцати километрах от острова на огромной этой заснеженной реке по пути в районный центр Был мороз, неожиданно началась пурга. Да, здесь не проста даже обычная, каждодневная жизнь.
 Развевалось легкое платье, она спешила мне навстречу—высокая, стройная. Туфли вязли в песке (туфли!), ветер захлестывал косынку. Встретились, а говорить не можем — песчаный ветер колет лицо и хрустит на зубах.
 —Я вас ищу,—говорит она мне, как знакомой —
Вы едете сейчас на барже? И я тоже. Нам вдвоем
будет лучше.
 Ольга Петровна Шульцева, ихтиолог, тридцать два года, карие глаза близоруки —чуть щурятся. Мы проходим мимо небольшой хатенки, до окон занесенной песком.
 —Вот мое пристанище,—говорит Ольга Петров
на.— Здесь моя лаборатория и квартира, моя «жилуха». Живу с комфортом — настоящая кровать с сеткой, одеяло, под которое можно лечь раздевшись, стол, за которым можно писать без ватника и тулупа. Даже есть красивые ленинградские платья, я ведь ленинградка, меня эвон куда занесло.— И оглядывая меня:—Да и вас тоже…
 Но в этой своей «жилухе» Ольга Петровна, оказывается, бывает не часто.
 —Вы увидите другое мое жилье, когда мы приедем
на остров Столб,— смеется она.
 Разговор у нас отрывочный, легкий — обо всем. Подгоняемые песчаным ветром, почти спотыкаясь на свернувшихся собак, говорим о море — южном, теплом, о пароходах — южных, белоснежных, о музыке, о трагической судьбе в этих краях экспедиции Де-Лонга и о нашем женском — о трудной одновременной причастности и к делу и к семье, о муже ее, с которым она чуть не развелась, не желая бросать эту свою рыбу, эти края, и, наконец, о самой рыбе.
 —Домов у меня, как у рыбы,— говорит Ольга Петровна и весело мне подмаргивает,— и все непосто янные. Все мои.
Свора прыгающих собак встречает нас у берега.
 —Это Тушканчик, мой пес,— говорит она, лаская собаку.— Не мой лично, а из моей упряжки.
 О! Ей, оказывается, приходится ездить на собаках… И далеко?
 —Еще как! — Она похлопывает по ушам скачущего в восторге пса.— Что же мне делать здесь, на острове?
Тут же «жилуха»! Надо к месту лова. Там же у меня дом. А летний мой дом — на барже-холодильнике, по-местному на «изотерме». Туда с участков свозят рыбу. Моя палатка на палубе, в ней печка и маленький стол. Вот так. У меня бригада рыбаков, они ловят для меня рыбу, я ее потрошу и с того и с другого конца.
Веселая жизнь!
 Однако видно, что жизнь эта все же ее настоящая. А как ей там, на ее «изотерме», в палатке, даже сейчас, в холодные дождливые дни, в ледяные ветреные ночи?
 —Ничего, привыкла. Подрожишь, бывает, под одеялом с полчаса, если печку лень подтопить. Да вы сами увидите.
 Баржа была старая, с пестрыми боками, ободранными волнами и льдами. Мы перебрались на нее в одиннадцать ночи, катер уже должен был отойти. Низко над горизонтом висело бледно-золотое солнце.
Было очень чисто и в небе, и на воде. Горы близки и ярки, как сводная картинка.
 Баржа должна была догружаться досками и горючим. Ни того ни другого еще не было видно. Гаврила предпочел спать в трюме. А мы расстелили между коричневой надстройкой и рыжим бортом баржи шестиместную палатку Ольги Петровны, положили на нее спальные мешки и прикрылись моей изящной полудат-кой. Попытались уснуть.
 Баржу качало. Ночной ветер подбирался под наше прикрытие. Я слышала, как затарахтела машина, зарокотал трактор, по сходням застучали лошадиные копыта, запахло лошадиным потом и седлами, около нас, сотрясая палубу, сбросили тонны две сбруи и совсем над головой свесился лошадиный хвост. Нас не заметили под палаткой и едва не затоптали.
 А утром, когда вместе с ветром палатку стали колоть желтые солнечные лучи, баржа уже неслась по вселенной воды и ветра, и было странно, что нет у нее парусов. Навстречу, через протоки, уже катилась широкая, тяжелая океанская волна.