ТРЕТЬЯ ВСТРЕЧА

В немом кино был такой прием — полулежит, например, нестарый еще человек на дощатом топчане, на шкуре или на скале, в хижине у дальнего маяка. Вдруг все стушевывается, расплывается, и по расплыву протягивается надпись: «Прошло двадцать лет…» Потоки все проясняется, и на том же топчане или камнях в той же позе — старик с белыми растрепанными волосами и длинной бородой. И вот старый кадр: алас, костер, тайга, сквозь туман черные в ночи лиственницы, у костра я, Гаврила, Желаний… Затемнение на двадцать с лишним лет, и вновь: алас, костер, тайга, у костра я, но еще не в белой растрепанности, рядом со мной на поваленном дереве два географа из института, что давно уже стоит в Сергеляхе, на месте бывшей научной мерзлотной станции.
Но это все немного позже…
 Мысль об аласах жила во мне все эти годы, и теперь, уже ясно, поселилась устойчиво. Она была прожорлива, требовала пищи, размышлений и… успокоения, иначе грозила разнести меня в кусочки. Никогда не отказывалась я от нее, не из упрямства или самоуверенности, а потому, что убеждение в своей правоте сидело во мне, вернее, лежало очень твердо. Оно постелило в моем мозгу жесткую постель и не собиралось оттуда убираться.
 Эйнштейн говорил, что идеи надо долго высиживать. Что касается меня, то я в совершенстве выполняю требование великого ученого (результаты — это другой вопрос): более четверти века «высиживаю» свои аласы. Если бы это были, например, яйца каких-то земноводных, то, расплодившиеся, они давно вытеснили бы человека или обратно в океан, или в космос. Войти в то, что создано гением природы, не всегда просто.
И вот снова — Якутия.

В немом кино был такой прием — полулежит, например, нестарый еще человек на дощатом топчане, на шкуре или на скале, в хижине у дальнего маяка. Вдруг все стушевывается, расплывается, и по расплыву протягивается надпись: «Прошло двадцать лет…» Потоки все проясняется, и на том же топчане или камнях в той же позе — старик с белыми растрепанными волосами и длинной бородой. И вот старый кадр: алас, костер, тайга, сквозь туман черные в ночи лиственницы, у костра я, Гаврила, Желаний… Затемнение на двадцать с лишним лет, и вновь: алас, костер, тайга, у костра я, но еще не в белой растрепанности, рядом со мной на поваленном дереве два географа из института, что давно уже стоит в Сергеляхе, на месте бывшей научной мерзлотной станции.
Но это все немного позже…
 Мысль об аласах жила во мне все эти годы, и теперь, уже ясно, поселилась устойчиво. Она была прожорлива, требовала пищи, размышлений и… успокоения, иначе грозила разнести меня в кусочки. Никогда не отказывалась я от нее, не из упрямства или самоуверенности, а потому, что убеждение в своей правоте сидело во мне, вернее, лежало очень твердо. Оно постелило в моем мозгу жесткую постель и не собиралось оттуда убираться.
 Эйнштейн говорил, что идеи надо долго высиживать. Что касается меня, то я в совершенстве выполняю требование великого ученого (результаты — это другой вопрос): более четверти века «высиживаю» свои аласы. Если бы это были, например, яйца каких-то земноводных, то, расплодившиеся, они давно вытеснили бы человека или обратно в океан, или в космос. Войти в то, что создано гением природы, не всегда просто.
И вот снова — Якутия.
 Научные общества, членом которых я состою, снабдили меня разного рода «отношениями», чтобы мне содействовали во всем и помогали. Крайне нужным оказался этот последний приезд в Якутию — встряска памяти и настроений. Я пишу книгу, почти написала ее. Не помню, кто сказал, что неизданная книга или рассказ старят писателя и ученого, от этого бесплотно ржавеет душа.
 Вожделенной моей целью была, естественно, поездка на Междуречье для долгожданной третьей встречи с аласами. Взглянуть еще раз, просеять все увиденное вновь через то сложное в себе, что зовется завершенной мыслью.
 Еще хочу порыться в здешних якутских архивах и выловить, что не попало за эти годы в статьи и книги. И хочется посмотреть новую Якутию, ее людей в городе и тайге. И есть тайное желание—до Транссибирской железнодорожной магистрали проехать отсюда по всему большому АЯМу, или, как теперь называют, АЯАД—Амуро-якутской автодороге, длиной почти в полторы тысячи километров, включая новый участок — от Якутска до Алдана, которого при мне не было. На новом участке в пятьсот тридцать километров ходят только грузовые рабочие машины. И я еще не знаю, удастся ли эта поездка.
 Вскоре по приезде удалось мне впервые добраться хоть и «с краю» до аласов Лено-Вилюйского междуречья. Неделю выезжала я ежедневно на машине за пятьдесят—шестьдесят километров. Карты показывали край низменный и обширнейший, плоский и почти бессточный, усеянный аласами, преимущественно с водой: климат здесь влажнее, чем на Междуречье.
 Аласы оказались почти такими же, как и там, только меньше размерами и мельче, большею частью с приметами остатков рек. Богатство мое пополнилось двенадцатью аласами. Больших—в километры и тем более в десятки километров — здесь нет, но их логично ожидать в других местах и вблизи устья Вилюя.
 С прежней пристрастностью вглядывалась я в неглубокие травяные чаши. Некоторые выражены так слабо и расплывчато, что трудно узнать, где они начинаются и как именно протягиваются.
 И растительность оказалась здесь иной — правили бал мощные березы, иногда до восьмидесяти сантиметров толщиной. Березы подсказывали, что вечная мерзлота залегает здесь глубже. Через аласы протекали небольшие медленные речушки, небрежно оставлявшие после себя тихие, застаивающиеся озерки.
 Да, будто не было этих двадцати с лишним лет, вот они: алас, костер, палатки, ведро над пламенем, таежный воздух — эликсир счастливцев. И как это я жила без всего этого столько лет?
 Институт дал машину. Со мной поехали два географа— один за рулем, другой рядом — Михаил Семенович, якут, термокарстник, молодой, значит, мой новый противник, то есть то, что надо. Географов в поездку явно соблазнило не что иное, как озеро с рыбой и тайга в конце августа, полная брусники, голубики и
грибов.
 С Михаилом Семеновичем едет дочка-школьница Надя, крепенькое самостоятельное существо в джинсах с русским личиком, чуть подправленным Востоком,— мать ее русская.
 Никаких особых работ мы, естественно, за короткий, недельный, срок не ведем, много ходим, ездим, смотрим, сравниваем, переглядываемся — каждый видит свое.
 Мы направились к устью Алдана, в край аласных долин: Тюнгюлю, Борогонцы, где когда-то работала, на озеро Онёр.
 Ночуем у знакомых моих спутников. Усадьба на окраине громадного аласа Тюнгюлю похожа на подмосковную дачу с верандой. Муж и жена — питомцы Якутского университета. Хозяин — зоотехник племенного совхоза, она—учительница географии и биологии в школе. Оба говорят по-русски прекрасно, хотя до восьмого класса учились на родном языке.
 Пока радушные хозяева готовят угощенье, я рассматриваю дом. Три комнаты, кладовые. Приметы современного быта: модная мебель, телевизор, холодильник. На темно-коричневом пианино бетховенские сонаты и двухголосные инвенции Баха—дочь училась в музыкальной школе. Сейчас она в Магаданском университете учится.
 Алас Тюнгюлю — типичная речная впадина с большим кольцом реки. В середине озеро. На целый день после Тюнгюлю мы застряли в цепи аласов Балыктах с берегами без признаков термокарста. Тайга то приближалась, то открывала чаранные просторы.
 Алас Онёр возник перед нами под вечер. Он был глубок врезом, окружен плотной, плечом к плечу тайгой и в том краю, куда мы подъехали, вмещал в себя большое улыбчато-гостеприимное озеро.
 Озеро цвело розовато-белыми отсветами неба и облаков и, как корзина цветами, было наполнено пестрыми отражениями желтых крутых берегов, бело-зеленых островов с березами, цепочек черных колышков, поддерживающих невидимые сети, двух серо-оранжевых лодок и двух палаток с примолкшими подле них «Жигулями». Дробя неподвижность этой пестроты, по озеру во множестве скакали серебристые фонтанчики — играла рыба.
 Вода в озере теплая, дно плотное, и я подаю пример купаньем. Купаюсь и думаю: никуда не денешься тут от сознания, что разделяешь с этой водой какую-то интимную, одной ей известную тайну—вода аласа!
 Перед тем как сесть в «уазик» в Якутске и ехать сюда, я все же, вздохнув, спросила якутского старожила, «заядлого» термокарстника-аласиста, для последней памяти, как для последнего слова перед судом и последним, наверное, моим свиданием с аласами:
— Ну так какие все-таки ал асы на Междуречье?
И противник спокойно, чуть усмехаяеь и даже может, с иронической искоркой в глазах, ответил:
 — Все аласы, все впадины на Междуречье термокарстовые!
 Четко. Значит, тот ветерок сомнений и некоторой растерянности, что вихрил все же головы после моих статей, улегся, по крайней мере внешне.
 Итак третья, и последняя, встреча. Все уложилось в выпуклый рисунок, продуманное завершилось, проявилось то, что было неясным. Сами собой отпали многие вопросы, что я себе задавала.
 Моя мельница без воды все это время не стояла, в этом я убедилась. Лилась себе и лилась на нее вода фактов. Кто-то из молодежи еще займется аласами? Да, мою гипотезу вроде уже больше четверти века читают студентам университета на одной из кафедр геофака. Но у студентов она, известно, пролетает сквозь уши сквозняком. Из всех студентов, может, два-три займутся мерзлотой, и то не обязательно. И тем более неизвестно, увлечется ли кто из этих двух-трех аласами.
 Самое, пожалуй, существенное событие за эти годы — это применение к определению возраста аласных и межаласных отложений, то есть ледового комплекса, радиоуглеродного метода.
 Для Тюнгюлюнской равнины, для верхних метров разреза, возраст отложений определен в четырнадцать—двадцать тысяч лет. Для Абалахской, той, что дальше от Лены и выше, вблизи поверхности, тридцать две—сорок пять тысяч лет.
 А дороги, таежные дороги те же, что и двадцать лет назад,— ухабы, рытвины, болотца. Даже там, где по виду дороги вроде бы не плохи, машина прыгает как
козлик.
 — По морям, по волнам, нынче здесь, завтра там! — иронизирует наш водитель Юрий Иванович. Машиной он владеет великолепно.
 — Нынче здесь, завтра тоже здесь,— говорю я, когда мы застреваем в канаве, похожей на прочную ловушку. Толкали, подкладывали сучья. И хоть какая-
нибудь машина! То может одна за другой пройти, то сутки ни одной.
 Поселок Эселях — это значит «медведь». Ночуем в доме учителя-пенсионера. Тот же современный быт, взрослые дети, сейчас здесь отдыхающие — студент университета и летчик.
 Вот и пришлось мне познакомиться и с таежной якутской интеллигенцией, и с новой ее молодежью, которая живет по-новому, ничего при этом не отбрасывая и из старого своего, заветного, оставленного предками — опыта, фольклора, народного искусства, наоборот, любуясь, гордясь и дорожа им.
 Якутия поднимается, как гриб после дождей. Казалось бы, «дожди» прошли давно, но сдвиги в культуре совершались вначале не быстро, слишком многое надо было «сдвигать»: болезни, суеверия, неграмотность, а потом вдруг все рванулось вперед, от крупного до мелочей. Двадцать с лишним лет назад я бежала из гостиницы от трахомной бабушки, а сейчас этого нет и в помине.
 Был синий жаркий день. Сквозь махровость лиственниц синева эта била в глаза до дрожи. Так ласков и тепел ветер, каждое мгновение казалось единственным. Куда-то делись комары, и можно было засучить рукава.
 Мы шли за брусникой, шли навстречу солнцу, лучи пробивались сквозь кроны, дробились о стволы и сверкающей пылью ложились на резную плетенку брусники, засыпанную мелкими веточками и старой хвоей. Брусники было много, собирали ее к концу уже лежа, отгибая упругие кустики и выпрастывая красную россыпь из крепкой материнской плоти.
 Потом все сидели на поваленных лиственницах, на разлапистых сучьях, тонувших во мхах, тянули из фляги прохладную родниковую воду. Уходящее солнце тихо просеивалось сквозь нижние шевелящиеся ветви.
 Озеро Онёр было жаль оставлять: оно было памятно красиво на рассвете. Колыхавшийся в аласе туман тянулся вверх розовыми от восходящего солнца протуберанцами.
 В нескольких километрах от Майи есть алас Моро, что значит «море». И в самом деле море с волнами травы, хотя берега и видны. Местами четко выделяются речные обрывы, и многие участки аласа напоминают речные долины. Здесь будет наша последняя ночевка.
 После пыльной Майи, которую пришлось проезжать, и вихрящейся смерчами удушливой дороги в алас Моро попали, как в душистый и вдохновенный оазис. Свежесть, ароматный ветерок от воды, цветов и травы.
 Миновали в аласе не один остров, как назвал их, к моему удовольствию, сам Михаил Семенович, подыскивая лучший для ночлега. И наконец:
— На этом будем ночевать!
 Остров крут и высок, протянулся на сотни метров над плоской равниной аласа. Вечной мерзлоты на нем нет, как нет ее и в его глубине. Сухо. Сосняк и лиственница продуваются ветром, он не задерживается и густыми кустарниками березы и шиповника. И нет комаров. Великолепное пристанище.
 Наша палатка смотрит на дальний конец аласа, где красное заходящее солнце, споткнувшись о деревья, растекается по траве, кустам и красит связки моих грибов, что я развесила по сучьям.
 Последний мой костер… Я сгребаю пригоршнями шишки и бросаю их в огонь. Шишки глухо потрескивают и пряно пахнут единственным своим запахом, напоминая самовар и детство. С озера к острову со всех сторон тихо подступает мрак и прохлада.
 Все уже легли спать. А я не могу уйти с обрыва, где сижу на краю острова в полной тишине и густоте ночи. Кусты, деревья и вся огромная впадина аласа черны до глухоты, и только слабые сквозные отсветы неба лежат на невидимой и черной, пустынной воде.
 Это последняя ночь, и в то же время она будто первая, ибо завершился круг моих исканий. Я ничего не хочу сейчас, только пить эту тишину и прощально вдыхать первозданный воздух.
 Но вот откуда-то из черноты ночи приходит ко мне паутинный звук, еле слышно звенит тончайшая струна, как далекое воспоминание, давно забытое, волнующее… Звук крепнет, упругий и пластичный, и льется теперь то утверждаясь, то сникая. И кажется мне, что это подает голос прошлое аласа. Поет песню своей древней жизни…
 Вдруг в единственный этот голос тихо входит другой, потом еще один, незаметно и постепенно вовлекается их множество, они переплетаются, создавая неотвратимую гармонию безмерной полифонии звуков… Кажется, что поет вся Аласная Земля, и, может быть, даже та южная, в чьи тайны я еще не вникала. Единая песня — симфония больших, живых и полноводных рек, что когда-то здесь протекали. Мелодии потерянных берегов… а я во всем этом — песчинка без воли и участия.
 И было влекущее нарастание этих многоголосых мелодий, они растекались все шире и объемнее, тянулись вверх все выше и выше, и где-то там, на высоком их пределе, прозвучал наконец АККОРД— широкий, светлый, разрешающий АККОРД. Последний…