НЕСОСТОЯВШИЙСЯ ОБМЕН

Много лет назад я держала в руках карту тиксинского берега — пустая синька,
изгиб горизонталей вокруг контура залива. И вот он, поселок: ряды домов в два этажа, короба с водопроводными трубами вдоль и поперек улиц—обязательная мета всех северных поселений. Эти короба— графическая часть пейзажа, окаймленного морем. Но не мне на эти короба пенять. Я-то и ввела их в рисунок всех портов нашего Севера. В них лежат трубы — отопительные и водопроводные, они нужны, и с ними надо мириться.
 Наверху, над поселком, развевается дым и пыль от сланцев и угля. Они как вуаль под ветром: ветер очищает землю и дыхание.
 Рядом с портом Тикси аласов быть не может, до коренных пород здесь всего полтора-два метра. Моя надежда—выбраться в глубь тундры. Захотелось мне увидеть и озеро Мелкое, из него, как я когда-то решила, берут воду для поселка и порта Тикси. Вот и еду туда на грузовой машине, потряхивающей привычным трехом,—дорога, как полагается, увалистая.
 Мы едем вдоль водовода с озера, водовод тоже заключен мной в короб и держится на стойках, вмороженных в землю,—холодный воздух овевает его со всех сторон, что и нужно; протаивание, прогиб, разрушение—гибель для труб.
 На озере Мелком есть еще много «моего» — водозабор, насосная станция, котельная, станция подогрева. Я еду и неодобрительно разглядываю короб с водоводом: хоть он и не покорежился, но уложен бездумно.
— Наверно, вода плохо идет,— говорю я шоферу.
— Откуда вы знаете?—удивляется он.
— Вижу. И знаю почему.
 — Вот вы это нашему начальнику скажите. Он у нас водой и аэродромом ведает. Только сегодня его нет, наверно, на охоту улетел.
— На чем это?
— А на вертолете.

Много лет назад я держала в руках карту тиксинского берега — пустая синька,
изгиб горизонталей вокруг контура залива. И вот он, поселок: ряды домов в два этажа, короба с водопроводными трубами вдоль и поперек улиц—обязательная мета всех северных поселений. Эти короба— графическая часть пейзажа, окаймленного морем. Но не мне на эти короба пенять. Я-то и ввела их в рисунок всех портов нашего Севера. В них лежат трубы — отопительные и водопроводные, они нужны, и с ними надо мириться.
 Наверху, над поселком, развевается дым и пыль от сланцев и угля. Они как вуаль под ветром: ветер очищает землю и дыхание.
 Рядом с портом Тикси аласов быть не может, до коренных пород здесь всего полтора-два метра. Моя надежда—выбраться в глубь тундры. Захотелось мне увидеть и озеро Мелкое, из него, как я когда-то решила, берут воду для поселка и порта Тикси. Вот и еду туда на грузовой машине, потряхивающей привычным трехом,—дорога, как полагается, увалистая.
 Мы едем вдоль водовода с озера, водовод тоже заключен мной в короб и держится на стойках, вмороженных в землю,—холодный воздух овевает его со всех сторон, что и нужно; протаивание, прогиб, разрушение—гибель для труб.
 На озере Мелком есть еще много «моего» — водозабор, насосная станция, котельная, станция подогрева. Я еду и неодобрительно разглядываю короб с водоводом: хоть он и не покорежился, но уложен бездумно.
— Наверно, вода плохо идет,— говорю я шоферу.
— Откуда вы знаете?—удивляется он.
— Вижу. И знаю почему.
 — Вот вы это нашему начальнику скажите. Он у нас водой и аэродромом ведает. Только сегодня его нет, наверно, на охоту улетел.
— На чем это?
— А на вертолете.
 Ух, ты! Вертолет над тундрой. То, что надо. Мечта стольких лет почти рядом. Вертолет над островами дельты, над побережьем, над аласами! И в уме сказочная перспектива — полететь на этом трепыхающемся символе достижимого с начальником на охоту. Полетать низко, спуститься, походить, заснять. Почему-то я ни на минуту не усомнилась в его согласии; главное, что есть вертолет, а с ним уж как-нибудь договоримся. А теперь у меня и неплохой в этой игре козырь появился — шальная удача, как выигрышный билет на путешествие вокруг света. Я сделаю ему предложение, как говорится, баш на баш, скажу ему, что надо сделать, чтобы вода из озера шла хорошо, а он пусть возьмет меня на охоту. Кого он собирается там стрелять?
 Комендант общежития Муза Васильевна приняла меня и приютила в своих собственных семнадцатиметровых просторах. Семилетняя ладуха ее, Марийка, очень мне понравилась. Вечером, повидав всех нужных мне представителей местной администрации и науки, я отдыхала и смотрела, как Марийка сосредоточенно складывала в банку маленькие кусочки хлеба.
— Зачем ты собираешь хлеб, Марийка?
— Крошки чайкам. А кусочки Бобику.
Муза Васильевна кивнула головой:
— Расскажи тете, почему ты так делаешь?
 —Жалко колосики.— Марийка смотрит на меня круглыми разными глазками — один глазик светло-коричневый с бархатистым цветком в середине, другой— светло-олубой с маленькой фиалочкой.— Они все были живыми — росли на поле колоски. И васильки были, такие синие цветочки. Мама потом повезет меня к ним. Колоски росли, разговаривали, куда попадут, когда их срежут, сделают муку и испекут хлеб. Кому повезло, те колоски съели, а этим, бедным, не повезло, их выбрасывают. Они зря росли, старались созревали, им хотелось пить, а дождя не было, они терпели… Пусть Бобик съест.
 Мать смотрела на девчушку, кивала головой, и губы ее непроизвольно пытались что-то подсказывать.
 Весь порт подо мной внизу—я забралась на крупноглыбовые россыпи, громоздящиеся над поселком, он у меня позади, а впереди — причалы и бухта. Я могла бы с закрытыми глазами обшарить весь берег и рассказать обо всех его изгибах и о том, где и что тут есть. Вот немного вправо должен быть резервуар для нефти. Мимо меня к причалам, баржам тянутся самотечные трубы с водой, пароходы из-за мелей к берегу не подходят.
 И вдруг репродуктор, что вещал во все стороны пролетавшие мимо ушей слова, сказал глубоким, значительным голосом:
— …Жолио Кюри… Умер Жолио Кюри… Жолио Кюри…
 Репродуктор говорил о горе равнодушным полярным равнинам. А я ощутила, что потеря моя горька, что чужой француз, оказывается, мне не чужой и для меня он не француз. Слово «умер» — черное, невозвратное. И буквы в нем сложены, как камни,— горкой, одна над другой — выше и выше, а потом —
обрыв.
 Ветер треплет полы моего пальто, как прощальные флаги. Голос оповестил уже всю Землю, теперь дошел до нас.
 Внезапно Тикси дохнул на меня холодной угрозой — мне стало без всяких вроде причин плохо. Что-то непонятное было в моем состоянии и в том странном страхе, что я вдруг испытала. Обмен с начальником не состоялся. Я не опустилась с вертолета на острова дельты к аласам, хотя мы с ним быстро и легко сговорились. Я уже вовлекла его в свою аласную веру, и уже заразился он любопытством к необычайным фокусам природы. И сказал, что видел их много и знает, где нам надо сесть. Принял к сведению и исполнению все мои рекомендации о водоводе и насосной станции на озере Мелком.
 Я улетела на Хатангу, даже не дождавшись прямого самолета на Норильск, куда мне было нужно.
 «Самое лучшее в путешествии — это возвращение»— так говорил самый неутомимый, неугомонный, прирожденный путешественник Руал Амундсен.
 Был яркий день и солнце, и самолет, будто понимая мои желания, летел так низко над землей, что все аласы и озера подо мной были будто впечатаны в полярную равнину и хорошо видны.
 Озера и аласы, аласы до широко раскрывшегося с высоты горизонта и за горизонт уходящие: и в дельте Лены, и между Леной и Оленёком, и у Анабара, и на всем пути к Хатанге.
 Все же повезло! Отчетливо были видны многокилометровые участки брошенных речных петель, которые еще только формируются в старицы, и «подковы» аласов, не завершивших еще свое полное развитие, хотя и отделившихся уже от материнского ложа, иногда с залесенным «срединным» островком. И наконец, сформировавшиеся уже кольца впадин сухих или с озерами.
 Я пристально разглядывала весь этот относительно мелкий рисунок небольших рек, их притоков и впадин. Увидела, что он широко пересекался, будто хвостом кометы, гигантским полукружьем большой и сухой старичной петли какой-то древней реки. Вся поверхность размашистого этого полукружья от края до края была клетчатой — в трещинных полигонах. Тонкий конец сухой «кометы» входил в тайгу и терялся в ней, а широкий в свою очередь сам был пересечен живой современной рекой, которая была раз в пять уже древней королевы и поэтому казалась ничтожно малой. Рассыпанные по низменностям отдельные лиственницы были похожи сверху на сусликов, смешно стоящих в постоянном своем любопытстве на задних лапах.
 Справа по лёту, на западе, оставался Таймыр. Где-то на другой его, западной же, стороне лежал Диксон. Когда-то на Диксоне я вела изыскания под будущий порт. Мне вспомнился дощатый барак, стотридцать грузчиков в нем, и я за тонкой щелястой перегородкой, и гармошка, на которой, не отрываясь все смены, играли и пели всего пять-шесть фраз из песни о каких-то сапогах.
 И еще прошли мои памятливые на Диксон глаза дорогами нашего почти круглосуточного бдения по каменистой тундре. Вспомнились неустойчивый плот в замерзающей бухте, с которого мы бурили, и комната на брандвахте, куда мы с радостью переселились, удивляясь, что она пустовала. А оказалось, это потому, что в ней обычно оттаивали закоченевшие трупы людей, жертвы полярных морозов и метелей.
 И еще вспомнила, как шла я там километры полярной ночью по только что сцепившемуся, молодому льду через пролив, чтобы задержать ледокол, стоявший на рейде. Как трещал и тонко пел у меня под ногами лед и вздымался холмами от широкой и упругой волны, идущей с океана. Я потом написала об этом рассказ и послала его в журнал. Рецензент сухо ответил, что молодой автор не представляет, «что такое Арктика», и не знает, почём там «фунт лиха», вот и выдумывает небылицы. А когда я по телефону сказала редактору, что это быль и «монтажный кусок» моей жизни, он тоже сухо ответил: «Тем хуже, литература не должна быть слепком с жизни, это не искусство».
 И я жалела, что не напомнила ему тогда слова Льва Толстого. «Мне кажется,— писал он,— что со временем писатели вообще перестанут выдумывать художественные произведения. Писатели будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случилось наблюдать в жизни».