Неожиданно днем позвонил Крутов — в больнице умер его сотрудник и друг еще по Ленинграду Дмитрий Сергеевич, или, как его называли, Дээс. Крутов просил сходить с ним на квартиру друга. Когда-то я думала, что Крутов суховат, но как часто теперь он тепло раскрывается. Дээс давно овдовел, детей не было, и ни об одном из его родственников никто никогда не слышал. Болел он всего семь дней. Подвело сердце, на которое никогда не жаловался. Дээс, как и Крутов, немолод, кандидат, старший научный, всю жизнь ездил, работал точно и аккуратно. Как все, писал отчеты, статьи, кажется, была книга.
Самое главное свое, по словам Крутова, Дээс собирался сделать в ближайшем будущем. Что именно, было неясно, но писание и защита докторской сюда явно не входили. Собирал какой-то материал, много и разнообразно читал. Архив его на работе и дома оказался огромным — шкафы ломились от папок с выкопировками, заметками, полевыми книжками, дневниками. Был уверен и — ушел. Это меня потрясло. Значит, бывает поздно, значит, излишний оптимизм не нужен. Время надо считать, обольщаться преступно. Задохнувшись, я пробормотала это.
—Так что,— как-то сухо, даже резковато сказал Крутов, быстро взглянув на меня своими расширившимися монголистыми глазами,— страдать, да? Мучиться сейчас, что все пойдет прахом после нас? И сказал чуть позже:
—Надо разобрать его дневники. Дээс считал, что в них его душа. И говорил: «Без души научной книги не напишешь. Я из своих дневников выну забытую душу и
вложу в то, что лежит в этих пыльных моих архивах».
Дневники он вел всю жизнь. Не вложил. Не успел. Кажется, собирался на их основе написать хронику наших дней, нечто вроде «Истории моего современника» Короленко: о друзьях, эпохе, науке, о себе. Может, это и было его главным?
Мы остановились на пороге одной из двух комнат. Дээс жил в академическом деревянном, только что построенном доме один. Убирать приходила молодая эстонка. Была пустая тишина, без ожидания. На шкафах терпеливо стояли маленькие хрустальные лебеди, необычные квадратные вазы.
—Дээс любил мелкий хрусталь,— сказал Крутов,— смотрел на него, встав на стул. Всматривался в острые переливы света, цвета, в чистоту глубины, в замкнутость рисунка.
Очень много книг Всегда трудно пройти мимо книг, а сейчас мне смотреть ничего не хотелось. Все было такое незащищенное, оставленное, такое беззащитно-ничейное, сиротское, что казалось кощунственным приглядываться, будто бередить чью-то живую боль.
Архивы лежали пачками в углах комнат, под столами, в коридорчике у кухни, в самой кухоньке— крошечной. Кому все это осталось?
— Жаль дневники и архивы,— сказала я,— вероятно, много интересного, ведь вся человеческая жизнь.
— Да,— тихо ответил Крутов,— но это огромная работа, а у каждого из нас свое неразобранное тоже лежит и мучает. А годы скачут в бездну гигантскими
прыжками.
Самое главное свое, по словам Крутова, Дээс собирался сделать в ближайшем будущем. Что именно, было неясно, но писание и защита докторской сюда явно не входили. Собирал какой-то материал, много и разнообразно читал. Архив его на работе и дома оказался огромным — шкафы ломились от папок с выкопировками, заметками, полевыми книжками, дневниками. Был уверен и — ушел. Это меня потрясло. Значит, бывает поздно, значит, излишний оптимизм не нужен. Время надо считать, обольщаться преступно. Задохнувшись, я пробормотала это.
—Так что,— как-то сухо, даже резковато сказал Крутов, быстро взглянув на меня своими расширившимися монголистыми глазами,— страдать, да? Мучиться сейчас, что все пойдет прахом после нас? И сказал чуть позже:
—Надо разобрать его дневники. Дээс считал, что в них его душа. И говорил: «Без души научной книги не напишешь. Я из своих дневников выну забытую душу и
вложу в то, что лежит в этих пыльных моих архивах».
Дневники он вел всю жизнь. Не вложил. Не успел. Кажется, собирался на их основе написать хронику наших дней, нечто вроде «Истории моего современника» Короленко: о друзьях, эпохе, науке, о себе. Может, это и было его главным?
Мы остановились на пороге одной из двух комнат. Дээс жил в академическом деревянном, только что построенном доме один. Убирать приходила молодая эстонка. Была пустая тишина, без ожидания. На шкафах терпеливо стояли маленькие хрустальные лебеди, необычные квадратные вазы.
—Дээс любил мелкий хрусталь,— сказал Крутов,— смотрел на него, встав на стул. Всматривался в острые переливы света, цвета, в чистоту глубины, в замкнутость рисунка.
Очень много книг Всегда трудно пройти мимо книг, а сейчас мне смотреть ничего не хотелось. Все было такое незащищенное, оставленное, такое беззащитно-ничейное, сиротское, что казалось кощунственным приглядываться, будто бередить чью-то живую боль.
Архивы лежали пачками в углах комнат, под столами, в коридорчике у кухни, в самой кухоньке— крошечной. Кому все это осталось?
— Жаль дневники и архивы,— сказала я,— вероятно, много интересного, ведь вся человеческая жизнь.
— Да,— тихо ответил Крутов,— но это огромная работа, а у каждого из нас свое неразобранное тоже лежит и мучает. А годы скачут в бездну гигантскими
прыжками.