Серая приземистая плотника из бревен, плотно втиснувшись в глубокий речной каньончик, сидела в нем затаившись, как большой заяц, разложивший по берегам длинные темные уши. Дощатый водослив под «зайцем» был сух и немного распучен по краям. С верховой стороны плотники сверкающим головастиком трепыхалось небольшое озерцо. Лежащий вверх по речке хвост головастика тихо подрагивал от слабо притекающей воды.
Наконец я приняла отряд. Все уехали, начались мои работы. Эта плотника для меня больной, я врач и должна поставить диагноз, почему она перестала держать воду.
Тайга светится желто-зеленым светом. От плотины она немного поотодвинулась. Борта речного каньончи-ка чуть ли не вертикальны, и в глубине, над самой водой, густые кусты пожелтели и закраснелись. Осень уверенно взяла кисти в свои руки и вдохновенно украшает нашу жизнь. Береза, смородина, шиповник, рябина — все кричит о последнем осеннем фестивале. Ивняк понахватал все, что летело мимо с деревьев, и даже нацепил на себя поднятые ветром листья и траву.
Ни одна утонченная и тоскующая душа, привыкшая к изяществу городской жизни и не представляющая себе низменного и грубого существования вдали от центров культуры, не сможет придумать ничего более изысканного. Тут понимаешь в который раз, что человек учился искусству у природы и на ее творениях развивал свой вкус. Сколько еще времени будет он восторгаться природой и, как древний номад, воспевать все то, что видит вокруг себя,— небо, воду, деревья? Постоянная потребность в этом его не оставляет.
Каждый любопытный человек должен, вероятно, желать пожить иногда в самых неожиданных условиях. Нам повезло — мы живем на сцене Дома культуры поселка. Ребята пришли в совершенный восторг, ибо сцена — место таинственное и недоступное простым смертным — тут отдана в полное их распоряжение. Просыпаться на сцене, засыпать за занавесом, раздвигать его перед завтраком и обедом с торжественным ударом в старую кастрюлю. Можно даже стучать кулаками по столу.
Я заняла крошечную «артистическую», примыкающую к сцене. На полу спальный мешок, на вьючных ящиках и туалетный и рабочий стол — экспедиционный комфорт. Еще бы, это не палатка — можно стоять во весь рост, и от комаров укрытие. Ребята разложили свои мешки вокруг сцены. Из моего окна видны разбросанные вдали домики поселка, телеги, куры, коровы. Только волы с тяжелыми колодами саней искажают среднерусский пейзаж.
В поселке оказалась кузня, и мы подправили свой буровой инструмент — наточили ложки и буры, поотби-ли штанги. Выяснилось, однако, что нет желонки.
В первые же дни я взяла на работу старого якута Семена Шилова. Пришел он, бодро прихрамывая, невысокий, темно-коричневый, с сильно морщинистым веселым лицом и в ответ на мой сомневающийся взгляд— хватит ли у него сил вертеть штангу и даже просто тащить ее к плотине — тут же схватил Димку, спокойно сосавшего конфеты, и перевернул его два раза вверх ногами. Удовлетворенно, неторопливо сказал:
— Такой сильный — видал? Все умей, все работать можьно.
Наконец я приняла отряд. Все уехали, начались мои работы. Эта плотника для меня больной, я врач и должна поставить диагноз, почему она перестала держать воду.
Тайга светится желто-зеленым светом. От плотины она немного поотодвинулась. Борта речного каньончи-ка чуть ли не вертикальны, и в глубине, над самой водой, густые кусты пожелтели и закраснелись. Осень уверенно взяла кисти в свои руки и вдохновенно украшает нашу жизнь. Береза, смородина, шиповник, рябина — все кричит о последнем осеннем фестивале. Ивняк понахватал все, что летело мимо с деревьев, и даже нацепил на себя поднятые ветром листья и траву.
Ни одна утонченная и тоскующая душа, привыкшая к изяществу городской жизни и не представляющая себе низменного и грубого существования вдали от центров культуры, не сможет придумать ничего более изысканного. Тут понимаешь в который раз, что человек учился искусству у природы и на ее творениях развивал свой вкус. Сколько еще времени будет он восторгаться природой и, как древний номад, воспевать все то, что видит вокруг себя,— небо, воду, деревья? Постоянная потребность в этом его не оставляет.
Каждый любопытный человек должен, вероятно, желать пожить иногда в самых неожиданных условиях. Нам повезло — мы живем на сцене Дома культуры поселка. Ребята пришли в совершенный восторг, ибо сцена — место таинственное и недоступное простым смертным — тут отдана в полное их распоряжение. Просыпаться на сцене, засыпать за занавесом, раздвигать его перед завтраком и обедом с торжественным ударом в старую кастрюлю. Можно даже стучать кулаками по столу.
Я заняла крошечную «артистическую», примыкающую к сцене. На полу спальный мешок, на вьючных ящиках и туалетный и рабочий стол — экспедиционный комфорт. Еще бы, это не палатка — можно стоять во весь рост, и от комаров укрытие. Ребята разложили свои мешки вокруг сцены. Из моего окна видны разбросанные вдали домики поселка, телеги, куры, коровы. Только волы с тяжелыми колодами саней искажают среднерусский пейзаж.
В поселке оказалась кузня, и мы подправили свой буровой инструмент — наточили ложки и буры, поотби-ли штанги. Выяснилось, однако, что нет желонки.
В первые же дни я взяла на работу старого якута Семена Шилова. Пришел он, бодро прихрамывая, невысокий, темно-коричневый, с сильно морщинистым веселым лицом и в ответ на мой сомневающийся взгляд— хватит ли у него сил вертеть штангу и даже просто тащить ее к плотине — тут же схватил Димку, спокойно сосавшего конфеты, и перевернул его два раза вверх ногами. Удовлетворенно, неторопливо сказал:
— Такой сильный — видал? Все умей, все работать можьно.
Серая приземистая плотника из бревен, плотно втиснувшись в глубокий речной каньончик, сидела в нем затаившись, как большой заяц, разложивший по берегам длинные темные уши. Дощатый водослив под «зайцем» был сух и немного распучен по краям. С верховой стороны плотники сверкающим головастиком трепыхалось небольшое озерцо. Лежащий вверх по речке хвост головастика тихо подрагивал от слабо притекающей воды.
Наконец я приняла отряд. Все уехали, начались мои работы. Эта плотника для меня больной, я врач и должна поставить диагноз, почему она перестала держать воду.
Тайга светится желто-зеленым светом. От плотины она немного поотодвинулась. Борта речного каньончи-ка чуть ли не вертикальны, и в глубине, над самой водой, густые кусты пожелтели и закраснелись. Осень уверенно взяла кисти в свои руки и вдохновенно украшает нашу жизнь. Береза, смородина, шиповник, рябина — все кричит о последнем осеннем фестивале. Ивняк понахватал все, что летело мимо с деревьев, и даже нацепил на себя поднятые ветром листья и траву.
Ни одна утонченная и тоскующая душа, привыкшая к изяществу городской жизни и не представляющая себе низменного и грубого существования вдали от центров культуры, не сможет придумать ничего более изысканного. Тут понимаешь в который раз, что человек учился искусству у природы и на ее творениях развивал свой вкус. Сколько еще времени будет он восторгаться природой и, как древний номад, воспевать все то, что видит вокруг себя,— небо, воду, деревья? Постоянная потребность в этом его не оставляет.
Каждый любопытный человек должен, вероятно, желать пожить иногда в самых неожиданных условиях. Нам повезло — мы живем на сцене Дома культуры поселка. Ребята пришли в совершенный восторг, ибо сцена — место таинственное и недоступное простым смертным — тут отдана в полное их распоряжение. Просыпаться на сцене, засыпать за занавесом, раздвигать его перед завтраком и обедом с торжественным ударом в старую кастрюлю. Можно даже стучать кулаками по столу.
Я заняла крошечную «артистическую», примыкающую к сцене. На полу спальный мешок, на вьючных ящиках и туалетный и рабочий стол — экспедиционный комфорт. Еще бы, это не палатка — можно стоять во весь рост, и от комаров укрытие. Ребята разложили свои мешки вокруг сцены. Из моего окна видны разбросанные вдали домики поселка, телеги, куры, коровы. Только волы с тяжелыми колодами саней искажают среднерусский пейзаж.
В поселке оказалась кузня, и мы подправили свой буровой инструмент — наточили ложки и буры, поотби-ли штанги. Выяснилось, однако, что нет желонки.
В первые же дни я взяла на работу старого якута Семена Шилова. Пришел он, бодро прихрамывая, невысокий, темно-коричневый, с сильно морщинистым веселым лицом и в ответ на мой сомневающийся взгляд— хватит ли у него сил вертеть штангу и даже просто тащить ее к плотине — тут же схватил Димку, спокойно сосавшего конфеты, и перевернул его два раза вверх ногами. Удовлетворенно, неторопливо сказал:
— Такой сильный — видал? Все умей, все работать можьно.
Наняла и бывалого мужичка с Колымы — Дмитрия — рабочим. После Колымы у него за плечами уже были удачи золотых приисков Джугджура, ленские баржи и сплав лодок по Амге. Это, что мы знаем. Повидал он так много, что предпочитает помалкивать. Был где-то и поваром, поэтому иногда у нас кашеварит.
Жарко. На поле копешки пшеницы сложены крестцами, как под Тулой или Орлом. Когда-то это очень удивило Короленко, сосланного и жившего совсем недалеко отсюда — в Амге, километрах в ста с чем-нибудь. В Амге посевов всегда было значительно больше. Пшеница и ячмень вызревают здесь хорошо. Считают, что мерзлота в трех-четырех метрах от поверхности задерживает влагу и как бы способствует лучшему их росту.
За полем полыхают солнечной желтизной лиственницы, кое-где их широкий разлив растушевывается темными штрихами сосен. Так хорошо видеть все это и дышать привольем. Вот только плотины мне сейчас как-то совсем ни к чему! Мне бы в аласы, только в апасы. Внутри горит такое нетерпение, что временами я спрашиваю себя: «Откуда оно? И к чему я рвусь?» К чему-то, что только подсознательно ощущаю. И вот выбираюсь, оставляю ребятам задание и ухожу.
Алас оказался почти рядом с лесом, за квадратом черно-желтой стерни скошенного поля. Спускаюсь в сухую впадину на плотное, неровно всхолмленное днище. Ни следов вечной мерзлоты, ни трещинных полигонов на дне, ни льда в обрывах, но на межаласье льды тут быть должны, С одной стороны аласа притулилось маленькое озерко, утыканное редкими камышинками. Берега, как речные, без караваев.
Перешла небольшую речку, вихляющуюся по дну аласа. Сделав несколько маленьких петель, речушка чуть дотрагивалась до озерка и тут же, будто испугавшись, вновь отходила под низко нависавший ивняк.
Впадин так много и они так часты, что похоже, будто хозяйка природа взяла гигантский стакан и навыдавливала им на раскатанном тесте равнины кружочков — печенья или лепешек. Лепешки съел Гулливер, впадины остались. Правда, чаще это овалы или что-то вроде капли, остроносенькие с одной стороны. А почему с одной?
Аласы лежат, как кратеры на Луне. Лунные пейзажи, лунная страна — так ведь нередко называют здешний ландшафт, хоть он и не бесплоден, а украшен тайгой и цветами. Когда-то была гипотеза, что аласы — это кратеры, созданные, как и на Луне, упавшими метеоритами. Она была беспочвенна и быстро отпала, ученые пленились гипотезой термокарста.
Иду по аласам, по увалам, по траве, задыхаюсь от жары, промокаю на неожиданных болотцах. Очень устала. Однажды во сне я видела себя ящерицей. Было ощущение удивительного удобства четырех ног и длинного, протянувшегося по земле тела. И хвост. Он был совсем не лишний. Быстро и легко пробежала я наискось вверх по откосу и, когда кто-то вспугнул меня, шмыгнула в соседний куст. Хорошо иметь четыре
ноги!
И вот как-то четко и ясно я осознала вдруг, что не принимаю версию («установленное» превратилось для меня в версию!), будто аласы — от протаивания грунта, хотя для всех это аксиома. Но я и не могу ответить, что же это такое. Чудо, которое пока не объяснить. И это при том, что термокарст вообще я не отрицаю. Просто кто-то еще тут вмешался. Неужели он создал эти «острова наоборот»? Где-то местами, может, и есть термокарст, но не он главный художник этого загадочного рисунка. Так кто?
Этот алас — травяной, с мочажинами, густо порос лисохвостом и диким ячменем,— по окружности пнища окаймлен уже не деревьями, а широкой полосой-понижением, будто текла здесь мелкая, с ровным плоским днищем река, высохла и заросла мелкой травкой. И очень отличается эта травка от густой и высокой за пределами полосы. Ясно, что такой широкой реки в аласе, да еще кольцом вокруг, быть не может. Не может? Весь алас похож на врытый в землю большой стадион — не хватает трибун по отлогим склонам! В одной стороне аласа (опять в одной и к тому же белее широкой!) виднеется длинный неровный бугор, а пониженная полоса днища его огибает.
И меня бросает в жар: я чувствую, что за бугром должно быть озерко! Уже несколько раз так было — неразлучная пара. Почему так? Иду, бегу туда и издали вижу—да, да, есть—рогатый серпик воды лежит за бугром, весь в белых облаках!
Почему я радуюсь этой неразлучности? Наверно, потому, что в этом ощущаю какую-то систему. Это признак чего-то. Чего? Пока не знаю. Начало целесообразности видимого. А бугор оказался островом с голым песчаным обрывом к озеру. Это тоже не первый уже раз! К озеру остров крут или обрывист, в другую сторону часто тянется через весь алас все утончающимся шлейфом. Кособокость бугра, вспоминаю, отмечалась исследователями, длинный шлейф называют пьедесталом. Но почему он именно такой — не объясняли. Похоже, как если бы бугор занимал когда-то весь алас, а потом постепенно с одной стороны и сверху неравномерно разрушался. От каких причин?
Я вылезаю наверх, зарисовываю алас и удивляюсь рисунку: границы аласа, как земная орбита, а в фокусе ее, где солнце,— песчаный этот островок. Просто чудеса— откуда он тут взялся?
Мы пробурили несколько скважин: поперек и вдоль русла, выше и ниже по течению. Ручное бурение — занятие не очень веселое, а в вечной мерзлоте и коварное: зазеваются ребята — и примерзнет, пристынет ложка, «схватит» мерзлота. Тогда конец работе.
Ребята крутят штангу. Кто-нибудь «для веса» сидит на ручках хомута, обозревает окрестности. Вынимаем керны, искрящиеся кристаллами льда, отбираем пробы на влажность, на ночь опускаем в скважины термометры. Температура — наш главный показатель: оттаивает под плотиной или нет?
Желонку из Якутска прислали… без клапана! Ездила в Вестях, звонила на станцию. Разогревая машину, Иннокентий едва ее не спалил, при этом лопнул отстойник. Пришлось посылать шофера в Якутск.
Обратную попутку ждала я у причала на ленском обрыве. Бабы продавали огурцы, яйца, маленькие жареные ельцы. По крутому песчаному берегу бегали грузчики, ребятишки. Река белела мельчайшим песком, на островах вдали густо щетинился кустарник.
Во время обеда в полутемную столовую неожиданно ворвался Дашков, сотрудник филиала, специалист по сельскому хозяйству, а я полагала, что он на Олекме. Худой, сутулый, из-под серой кепки торчит длинный нос, лицо загорелое, в морщинах и пыли. За спиной рюкзак, ружье, в руках портфель, в котором торчком два пера, похожие на куриные. Обиженно бормотнул — ястреб.
Он спешно глотал обед. Мы обменивались обычным: «Вы куда?» — «А вы?»
Весь день с Дашковым сидели на солнце у реки. Северный ветер гнал по Лене косую волну, и она мелкими тяжелыми всплесками ложилась на плотный песчаный берег Цвет воды менялся от ветра, облаков и неба. Кто-то рядом спал на перевернутой лодке, покрытой черной смолой.
Дашков сообщил кое-что интересное для меня. Оказывается, якуты еще в прошлом веке иногда спускали воду из одного ал аса в другой, прорывая борта, чтобы использовать землю под пашни, огороды и лугэ, но чаще это делали не здесь, а на Вилюе. Случалось и обратное — при большой нужде в воде, чтобы сохранить весенние дождевые потоки, жители строили примитивные земляные запруды и затопляли аласкые пашни.
Дашков поинтересовался, видела ли я какие-либо из таких сооружений в аласах. Да, кое-где есть нечто вроде остатков запруд, нагромождения кольев и бревен. Я подумала, что буду обязательно иметь это в виду при обследовании аласов. Он, видимо, решил меня воодушевить.
— Вы понимаете, насколько ваши работы нужны? В этих плотинах решение едва ли не всей экономики Междуречья. Но плотины строят колхозы! А как быть с теми людьми, кто живет по аласам, стойбищам, в тайге? Я много лет здесь и уверен — обязательно нужно, хотя и трудно, сселять людей в поселки, ведь все упирается в воду! А многие озера в аласах в засуху пересыхают, как и травы. Скот лишается водопоя и корма, а это уже вопрос животноводства! Воду тогда привозят от соседей, если она у них есть. Колхозы в засуху иногда перегоняют коров за несколько сот километров в районы более влажные, где сохранились сенокосные угодья. А что сделает одинокий житель аласа? В колхозе могут и сено привозить издалека, и, сами знаете, водоснабжение устроить, ну и механизация какая-то есть, а для раскиданных якутских юрт и клочков аласных пашен это совсем исключено.
Дашков сел на своего конька. Он приблизил ко мне нос, смотрел строго, будто это я сопротивлялась соединять якутов и обеспечивать их водой. Рассказывал и о том, что земледелием широко занимаются здесь недавно, с конца тридцатых годов, и что с пашнями тоже не все просто: они могут попасть на участки с подземными льдами — начнутся просадки поверхности. Пашни в аласах быстро делаются непригодными еще и потому, что почвы и вода там засоляются.
Я все это хорошо знала, но мне не хотелось лишать Дашкова удовольствия чувствовать себя просветителем, с него даже слетело сонное выражение.
Я вспомнила, что кто-то высказывал предположение, будто аласы могли возникнуть от человеческой деятельности (вырубки леса, корчевки пней, распашки земли, пожогов), и подкинула этот вариант Дашкову. Он вспылил: как могли сказать такое, ведь земледелие вообще-то началось лишь в последнее столетие! А аласы древние и намного древнее населенных мест вообще.
— И потом, вы же знаете, их до черта, этих аласов, и там, где нет вообще жителей!
Через час он уехал. На берегу было хорошо. Тишина на воде. Тишина в траве. Тишина в воздухе. После недавней бури Лена стала умиротворенно-спокойной и просторной, как небо. Тонкая, едва заметная складка бежала по реке от дальнего берега. Одна, другая… Слева все было в холодных тонах — последние клочки уходящих туч голубовато-серые, бурые, синие. Холмистая гряда высокого противоположного берега — четкий лиловый контур. Ближе — черный против света остров, как полоска китайской туши. А внизу, у моих ног,— голубой провал реки-неба в розово-оранжевых бликах и раме черных кустов Шиповника.
Шли минуты, медленно гасла оранжевая глубина, поглощаемая темно-голубым расплавом. На месте канувшего во вселенную солнца проступил фиолетовый мрак. А высоко в небе, оказывается, уже висела яркая, свежая луна, омытая вчерашними ливнями. Почти у моих ног болтались в воде ее вдребезги разбитые осколки. Я вылезла из черных кустов — без них акварель казалась мне лучше.
Старик якут Шилов оказался добросовестным работником, все делает быстро и хорошо. Пока ребята курят, он подбирает брошенный инструмент, что-то складывает, переносит. Его сутуловатая фигура в черном затертом ватнике (наш, новый «казенный», он надевает после работы) всегда в движении и каких-то нужных действиях. Молча и споро один сколотил мостки для следующих двух скважин. Закончив, как всегда, подошел ко мне близко, положил руку на плечо, спросил, весело заглядывая в глаза:
— Сёп-то? (Все правильно, так? В порядке?)
— Сёп, сёп,— ответила я.— Спасибо.
Семен живет и обедает у друзей-якутов. Пятьдесят или сто километров — в Якутии не расстояние, и хоть он нездешний — везде свой. Каждый день без четверти девять, бодро подпрыгивая на укороченной ноге, протискивается он боком в дверь в полной готовности следовать на плотину.
Бурение дало нечто неожиданное. Известно — вода мерзлоту оттаивает, под водой рек и озер она отступает в глубину. А у нас получилось, что мерзлота под водой на подпоре за плотиной не отступила, а поднялась!
Чтобы поразмыслить, я села «для веса» на ручки хомута, ребята начали крутить. Тайга и Суола завертелись передо мной, как на карусели. Мы должны не только получать факты, но и объяснять их. Пестрые кусты и зеленые опушки с лиственницами мелькают
все быстрее…
Кажется, поняла. Большой слой воды обеспечивает протаивание под ним грунта. Здесь слой невелик и, хотя зимой не промерзает сам, излишков тепла не имеет, и мерзлота одолевает — поднимается вверх.
В один из дождливых дней рабочие отказались работать. Они стояли передо мной нестройной шеренгой и вразнобой орали:
— Раньше-то зидали? Мы болы.ие пяти часов не работали!.. И выходные имели… И в дождь сидели дома… Хватит… Не будем…
Я уже давно ожидала чего-то вроде этого. Как их избаловали! И я пыталась вложить в чужие головы свою логику, за которой стояла важность работ и наступающие холода. Как же сидеть дома, если дожди идут почти каждый день? Они эту важность в грош не ставили. Конечно, я настояла, но, кажется, из последних сил.
Разговоры о том, что им трудно и не нравится так жить, идут каждый день.
— Надо бы сегодня пораньше уйти в магазин…— начинает кто-то, чаще Сергей, сразу же после обеда (или за дровами, или в баню, или еще куда). Привыкли обслуживать себя в рабочее время. У этой ребятни сложилось такое представление в отношении к жизни: в работе — делать поменьше, с начальством — понапористей и возражать побольше… И мне жаль, что они входят в жизнь так…
Вечерами они играют в карты. Я не люблю картежных игр, они много мучили меня в тесных купе дальних поездов. Брожу у крыльца и по коридорам нашего Дома культуры. В Доме три комнаты, и одна из них открыта. На шкафу нашла географическую карту, глобус и запыленную, без переплета биографию Максвелла.
Жадный интерес к земному лику возник у меня лет с семи, когда я впервые почувствовала живую плоть географических карт. Карты мы нашли с моим двоюродным братом под верандой бывшего барского дома — разорванные и оплетенные паутиной. Большие полушария глянули на меня открыто и приглашающе. Детская моя душа сразу и по-родственному прильнула к синим просторам океанов и извилистым коричнево-пушистым гусеницам горных хребтов.
Все распластанные тела материков с проливами и глубокие извилины фьордов стали моим осязаемым домом, в котором я постепенно осваивалась и воплощенно жила и который обязательно должна была освоить полностью, став путешественником. Не оставляя этой как бы вросшей в мои дальнейшие дни привязанности к картам, во мне постепенно зарождалось и крепло желание вобрать в себя всю объемность открываемого ими мира.
Человек создал много удивительного, и одно из таких его дел — географические карты. Исходив ногами землю и рассмотрев ее, он тщательно все замерил и нанес на бумагу. Бумага стала живой. Я забрала карты к себе. Они всегда успокаивают, дают чистое ощущение величия Земли, ее запахов и ветров. Особенно окрыляют карты морей и океанов. В широкой синеве с выбеленными пятнами отмелей и кружками островов есть невыразимый покой беспредельной сво боды. Братское отсутствие границ между лежащим! бок о бок океанами делает их единой семьей, po,q ственной каждому, кому мешают границы.
Как я ни упиваюсь сейчас видимыми мне близк; водами океанов, глаза мои невольно скользят с запад; на восток — от Скандинавии к Чукотке и от берегсл Ледовитого океана на юг, до гор Китая и Монголии обнимая нашу Страну вечной мерзлоты. Под ее небоц может быть и жарко и студено. Выхожу к ребятам и; сцену. Знают ли они, сколько метров мерзлоты тут под нами?
— Четыреста,— не отрываясь от игры, откликаетс!
Гришка, и видно, что ему все равно — четырест;
метров или два километра. И светлый хохол его трясется в такт ударам руки по стулу.
— Многовато,— лениво цедит Сергей.— А мне помнится, двести.
— Молодцы,— говорю я, удивляясь (я все же их хвалю иногда),— и то и то верно. И четыреста, двести, и в не очень далеком расстоянии друг от
друга.— Жду вопросов, но никто не интересуется почему так. И я считаю нужным все же пояснить: там где двести, по трещинам поднимаются теплые воды они-то и обогревают мерзлый массив снизу.
На улице прозрачная ночная тишина: земли, домов сараев, брошенных у стен ведер, свалившихся набок, досок, забытых под окном.
Земля спит. Небо колет дальняя неровная и черная пила тайги. Правы были древние: Земля неподвижна, и непонятно, как может она мчаться сейчас со скоростью тридцати километров в секунду, когда все так спокойно?
Но что-то в тишине, оказывается, совершается Слышно тихое, ласковое уговаривание, чуть жалобное, с растянутой интонацией. Звуки сродни тишине ночи, они ее не беспокоят, поэтому сразу и не ощущаются Кто-то близкий, доброжелательный, но тоскующий и неудовлетворенный осторожным голосом подает реплики.
Я спускаюсь по ступенькам на траву. Из рукомойника, прибитого на сергэ — якутском коновязном столбе, капает вода. Везде, где бы я ни бывала, звуки воды создают настроение, и всегда вначале я воспринимаю их чувством, а потом уже понимаю, что это они, и нахожу их. Каждая капля с трудом выбирается из висячего сосуда и падает в таз, стоящий на земле.
Люди спят. Так хочется, чтобы всегда они спали под тем небом, какое им дано. С удивлением, негодованием и отвращением отворачиваемся мы от тех, кто в девятнадцатом веке признавал нормальным существование крепостного права; так же смотрим мы сейчас и на людей, желающих включить войну в обиход нашего существования, на тех, кто посылает неповторимые человеческие миры с их живым теплом и трепещущими сердцами под горячий металл орудий. Вникнешь в него и — задохнешься…
Помню страшную книгу в библиотеке отца — «Ранения на войне». Только что были молодость, ясный взгляд, надежды. Только что человек мог сутками шагать, сутками голодать, мерзнуть, лежать в болоте, приносить присягу, верить во что-то хорошее. Абсурд. Как можно совместить цивилизованный мир, образованные народы, век высокой техники — и такое?!
Капли жалобно вытягивали: «О-а-а-а… И-а-а-а…»
Оказывается, можно.
Биография Максвелла не дала мне спать. Ученому прежде всего нужна длительная сосредоточенность мысли на одном, своем. Из любого встретившегося на пути факта, события, казалось бы не связанного с его предметом, он всегда что-то вытянет для своей идеи. И это не исключает заинтересованности, увлечения кроме основного своего дела чем-то еще. Меня неизменно привлекали такие люди.
Яркой личностью в этом отношении был Эйнштейн. Встречаясь с людьми, он нередко предпочитал «говорить» с ними… скрипкой! Музыка пронизывала все его существо. Желая похвалить какую-либо чудо-идею в физике, он говорил: «Это наивысшая музыкальность в области мысли!»
Одновременная тяга человека к науке и искусству нередка. Многие русские ученые были поэтами и художниками, начиная с Ломоносова. Уникальна личность ученого-архитектора восемнадцатого века Н. А. Львова — историка, художника, поэта, занимавшегося и строительной техникой, и геологией, открывшего месторождения угля. Или Н. И. Надеждина, жившего в первой половине девятнадцатого века,— географа-историка, профессора Московского университета, археолога, философа, этнографа, писателя, критика, театроведа, издателя газет и журналов. А вот ®Це Эрнест Теодор Амадей Гофман — писатель и композитор, живописец и дирижер, режиссер, музыкальный критик. И сколько таких в веках во всем мире!
Особенно часто соединение склонностей к литературе и изобразительному искусству, что естественно; живописание карандашом, кистью, резцом, словом почти одно и то же, важен взгляд и соответствие его руке.
Любопытно и редко обратное — стремление людей искусства к науке. Известный английский живописец Джон Констебль, в молодости писавший стихи и занимавшийся музыкой, в самое половодье своего дарования, в пятьдесят лет, признавался, что, когда не пишет, мысли его заняты наукой, особенно изучением геологии. Геология, считал он, дает наибольшее удовлетворение уму
Чехов говорил, что чутье художника — это мозги ученого. А что делал бы ученый без чутья и интуиции? И художнику одним чутьем не обойтись, нужно и все то, что подчиняется внутренней логике.
Наконец я приняла отряд. Все уехали, начались мои работы. Эта плотника для меня больной, я врач и должна поставить диагноз, почему она перестала держать воду.
Тайга светится желто-зеленым светом. От плотины она немного поотодвинулась. Борта речного каньончи-ка чуть ли не вертикальны, и в глубине, над самой водой, густые кусты пожелтели и закраснелись. Осень уверенно взяла кисти в свои руки и вдохновенно украшает нашу жизнь. Береза, смородина, шиповник, рябина — все кричит о последнем осеннем фестивале. Ивняк понахватал все, что летело мимо с деревьев, и даже нацепил на себя поднятые ветром листья и траву.
Ни одна утонченная и тоскующая душа, привыкшая к изяществу городской жизни и не представляющая себе низменного и грубого существования вдали от центров культуры, не сможет придумать ничего более изысканного. Тут понимаешь в который раз, что человек учился искусству у природы и на ее творениях развивал свой вкус. Сколько еще времени будет он восторгаться природой и, как древний номад, воспевать все то, что видит вокруг себя,— небо, воду, деревья? Постоянная потребность в этом его не оставляет.
Каждый любопытный человек должен, вероятно, желать пожить иногда в самых неожиданных условиях. Нам повезло — мы живем на сцене Дома культуры поселка. Ребята пришли в совершенный восторг, ибо сцена — место таинственное и недоступное простым смертным — тут отдана в полное их распоряжение. Просыпаться на сцене, засыпать за занавесом, раздвигать его перед завтраком и обедом с торжественным ударом в старую кастрюлю. Можно даже стучать кулаками по столу.
Я заняла крошечную «артистическую», примыкающую к сцене. На полу спальный мешок, на вьючных ящиках и туалетный и рабочий стол — экспедиционный комфорт. Еще бы, это не палатка — можно стоять во весь рост, и от комаров укрытие. Ребята разложили свои мешки вокруг сцены. Из моего окна видны разбросанные вдали домики поселка, телеги, куры, коровы. Только волы с тяжелыми колодами саней искажают среднерусский пейзаж.
В поселке оказалась кузня, и мы подправили свой буровой инструмент — наточили ложки и буры, поотби-ли штанги. Выяснилось, однако, что нет желонки.
В первые же дни я взяла на работу старого якута Семена Шилова. Пришел он, бодро прихрамывая, невысокий, темно-коричневый, с сильно морщинистым веселым лицом и в ответ на мой сомневающийся взгляд— хватит ли у него сил вертеть штангу и даже просто тащить ее к плотине — тут же схватил Димку, спокойно сосавшего конфеты, и перевернул его два раза вверх ногами. Удовлетворенно, неторопливо сказал:
— Такой сильный — видал? Все умей, все работать можьно.
Наняла и бывалого мужичка с Колымы — Дмитрия — рабочим. После Колымы у него за плечами уже были удачи золотых приисков Джугджура, ленские баржи и сплав лодок по Амге. Это, что мы знаем. Повидал он так много, что предпочитает помалкивать. Был где-то и поваром, поэтому иногда у нас кашеварит.
Жарко. На поле копешки пшеницы сложены крестцами, как под Тулой или Орлом. Когда-то это очень удивило Короленко, сосланного и жившего совсем недалеко отсюда — в Амге, километрах в ста с чем-нибудь. В Амге посевов всегда было значительно больше. Пшеница и ячмень вызревают здесь хорошо. Считают, что мерзлота в трех-четырех метрах от поверхности задерживает влагу и как бы способствует лучшему их росту.
За полем полыхают солнечной желтизной лиственницы, кое-где их широкий разлив растушевывается темными штрихами сосен. Так хорошо видеть все это и дышать привольем. Вот только плотины мне сейчас как-то совсем ни к чему! Мне бы в аласы, только в апасы. Внутри горит такое нетерпение, что временами я спрашиваю себя: «Откуда оно? И к чему я рвусь?» К чему-то, что только подсознательно ощущаю. И вот выбираюсь, оставляю ребятам задание и ухожу.
Алас оказался почти рядом с лесом, за квадратом черно-желтой стерни скошенного поля. Спускаюсь в сухую впадину на плотное, неровно всхолмленное днище. Ни следов вечной мерзлоты, ни трещинных полигонов на дне, ни льда в обрывах, но на межаласье льды тут быть должны, С одной стороны аласа притулилось маленькое озерко, утыканное редкими камышинками. Берега, как речные, без караваев.
Перешла небольшую речку, вихляющуюся по дну аласа. Сделав несколько маленьких петель, речушка чуть дотрагивалась до озерка и тут же, будто испугавшись, вновь отходила под низко нависавший ивняк.
Впадин так много и они так часты, что похоже, будто хозяйка природа взяла гигантский стакан и навыдавливала им на раскатанном тесте равнины кружочков — печенья или лепешек. Лепешки съел Гулливер, впадины остались. Правда, чаще это овалы или что-то вроде капли, остроносенькие с одной стороны. А почему с одной?
Аласы лежат, как кратеры на Луне. Лунные пейзажи, лунная страна — так ведь нередко называют здешний ландшафт, хоть он и не бесплоден, а украшен тайгой и цветами. Когда-то была гипотеза, что аласы — это кратеры, созданные, как и на Луне, упавшими метеоритами. Она была беспочвенна и быстро отпала, ученые пленились гипотезой термокарста.
Иду по аласам, по увалам, по траве, задыхаюсь от жары, промокаю на неожиданных болотцах. Очень устала. Однажды во сне я видела себя ящерицей. Было ощущение удивительного удобства четырех ног и длинного, протянувшегося по земле тела. И хвост. Он был совсем не лишний. Быстро и легко пробежала я наискось вверх по откосу и, когда кто-то вспугнул меня, шмыгнула в соседний куст. Хорошо иметь четыре
ноги!
И вот как-то четко и ясно я осознала вдруг, что не принимаю версию («установленное» превратилось для меня в версию!), будто аласы — от протаивания грунта, хотя для всех это аксиома. Но я и не могу ответить, что же это такое. Чудо, которое пока не объяснить. И это при том, что термокарст вообще я не отрицаю. Просто кто-то еще тут вмешался. Неужели он создал эти «острова наоборот»? Где-то местами, может, и есть термокарст, но не он главный художник этого загадочного рисунка. Так кто?
Этот алас — травяной, с мочажинами, густо порос лисохвостом и диким ячменем,— по окружности пнища окаймлен уже не деревьями, а широкой полосой-понижением, будто текла здесь мелкая, с ровным плоским днищем река, высохла и заросла мелкой травкой. И очень отличается эта травка от густой и высокой за пределами полосы. Ясно, что такой широкой реки в аласе, да еще кольцом вокруг, быть не может. Не может? Весь алас похож на врытый в землю большой стадион — не хватает трибун по отлогим склонам! В одной стороне аласа (опять в одной и к тому же белее широкой!) виднеется длинный неровный бугор, а пониженная полоса днища его огибает.
И меня бросает в жар: я чувствую, что за бугром должно быть озерко! Уже несколько раз так было — неразлучная пара. Почему так? Иду, бегу туда и издали вижу—да, да, есть—рогатый серпик воды лежит за бугром, весь в белых облаках!
Почему я радуюсь этой неразлучности? Наверно, потому, что в этом ощущаю какую-то систему. Это признак чего-то. Чего? Пока не знаю. Начало целесообразности видимого. А бугор оказался островом с голым песчаным обрывом к озеру. Это тоже не первый уже раз! К озеру остров крут или обрывист, в другую сторону часто тянется через весь алас все утончающимся шлейфом. Кособокость бугра, вспоминаю, отмечалась исследователями, длинный шлейф называют пьедесталом. Но почему он именно такой — не объясняли. Похоже, как если бы бугор занимал когда-то весь алас, а потом постепенно с одной стороны и сверху неравномерно разрушался. От каких причин?
Я вылезаю наверх, зарисовываю алас и удивляюсь рисунку: границы аласа, как земная орбита, а в фокусе ее, где солнце,— песчаный этот островок. Просто чудеса— откуда он тут взялся?
Мы пробурили несколько скважин: поперек и вдоль русла, выше и ниже по течению. Ручное бурение — занятие не очень веселое, а в вечной мерзлоте и коварное: зазеваются ребята — и примерзнет, пристынет ложка, «схватит» мерзлота. Тогда конец работе.
Ребята крутят штангу. Кто-нибудь «для веса» сидит на ручках хомута, обозревает окрестности. Вынимаем керны, искрящиеся кристаллами льда, отбираем пробы на влажность, на ночь опускаем в скважины термометры. Температура — наш главный показатель: оттаивает под плотиной или нет?
Желонку из Якутска прислали… без клапана! Ездила в Вестях, звонила на станцию. Разогревая машину, Иннокентий едва ее не спалил, при этом лопнул отстойник. Пришлось посылать шофера в Якутск.
Обратную попутку ждала я у причала на ленском обрыве. Бабы продавали огурцы, яйца, маленькие жареные ельцы. По крутому песчаному берегу бегали грузчики, ребятишки. Река белела мельчайшим песком, на островах вдали густо щетинился кустарник.
Во время обеда в полутемную столовую неожиданно ворвался Дашков, сотрудник филиала, специалист по сельскому хозяйству, а я полагала, что он на Олекме. Худой, сутулый, из-под серой кепки торчит длинный нос, лицо загорелое, в морщинах и пыли. За спиной рюкзак, ружье, в руках портфель, в котором торчком два пера, похожие на куриные. Обиженно бормотнул — ястреб.
Он спешно глотал обед. Мы обменивались обычным: «Вы куда?» — «А вы?»
Весь день с Дашковым сидели на солнце у реки. Северный ветер гнал по Лене косую волну, и она мелкими тяжелыми всплесками ложилась на плотный песчаный берег Цвет воды менялся от ветра, облаков и неба. Кто-то рядом спал на перевернутой лодке, покрытой черной смолой.
Дашков сообщил кое-что интересное для меня. Оказывается, якуты еще в прошлом веке иногда спускали воду из одного ал аса в другой, прорывая борта, чтобы использовать землю под пашни, огороды и лугэ, но чаще это делали не здесь, а на Вилюе. Случалось и обратное — при большой нужде в воде, чтобы сохранить весенние дождевые потоки, жители строили примитивные земляные запруды и затопляли аласкые пашни.
Дашков поинтересовался, видела ли я какие-либо из таких сооружений в аласах. Да, кое-где есть нечто вроде остатков запруд, нагромождения кольев и бревен. Я подумала, что буду обязательно иметь это в виду при обследовании аласов. Он, видимо, решил меня воодушевить.
— Вы понимаете, насколько ваши работы нужны? В этих плотинах решение едва ли не всей экономики Междуречья. Но плотины строят колхозы! А как быть с теми людьми, кто живет по аласам, стойбищам, в тайге? Я много лет здесь и уверен — обязательно нужно, хотя и трудно, сселять людей в поселки, ведь все упирается в воду! А многие озера в аласах в засуху пересыхают, как и травы. Скот лишается водопоя и корма, а это уже вопрос животноводства! Воду тогда привозят от соседей, если она у них есть. Колхозы в засуху иногда перегоняют коров за несколько сот километров в районы более влажные, где сохранились сенокосные угодья. А что сделает одинокий житель аласа? В колхозе могут и сено привозить издалека, и, сами знаете, водоснабжение устроить, ну и механизация какая-то есть, а для раскиданных якутских юрт и клочков аласных пашен это совсем исключено.
Дашков сел на своего конька. Он приблизил ко мне нос, смотрел строго, будто это я сопротивлялась соединять якутов и обеспечивать их водой. Рассказывал и о том, что земледелием широко занимаются здесь недавно, с конца тридцатых годов, и что с пашнями тоже не все просто: они могут попасть на участки с подземными льдами — начнутся просадки поверхности. Пашни в аласах быстро делаются непригодными еще и потому, что почвы и вода там засоляются.
Я все это хорошо знала, но мне не хотелось лишать Дашкова удовольствия чувствовать себя просветителем, с него даже слетело сонное выражение.
Я вспомнила, что кто-то высказывал предположение, будто аласы могли возникнуть от человеческой деятельности (вырубки леса, корчевки пней, распашки земли, пожогов), и подкинула этот вариант Дашкову. Он вспылил: как могли сказать такое, ведь земледелие вообще-то началось лишь в последнее столетие! А аласы древние и намного древнее населенных мест вообще.
— И потом, вы же знаете, их до черта, этих аласов, и там, где нет вообще жителей!
Через час он уехал. На берегу было хорошо. Тишина на воде. Тишина в траве. Тишина в воздухе. После недавней бури Лена стала умиротворенно-спокойной и просторной, как небо. Тонкая, едва заметная складка бежала по реке от дальнего берега. Одна, другая… Слева все было в холодных тонах — последние клочки уходящих туч голубовато-серые, бурые, синие. Холмистая гряда высокого противоположного берега — четкий лиловый контур. Ближе — черный против света остров, как полоска китайской туши. А внизу, у моих ног,— голубой провал реки-неба в розово-оранжевых бликах и раме черных кустов Шиповника.
Шли минуты, медленно гасла оранжевая глубина, поглощаемая темно-голубым расплавом. На месте канувшего во вселенную солнца проступил фиолетовый мрак. А высоко в небе, оказывается, уже висела яркая, свежая луна, омытая вчерашними ливнями. Почти у моих ног болтались в воде ее вдребезги разбитые осколки. Я вылезла из черных кустов — без них акварель казалась мне лучше.
Старик якут Шилов оказался добросовестным работником, все делает быстро и хорошо. Пока ребята курят, он подбирает брошенный инструмент, что-то складывает, переносит. Его сутуловатая фигура в черном затертом ватнике (наш, новый «казенный», он надевает после работы) всегда в движении и каких-то нужных действиях. Молча и споро один сколотил мостки для следующих двух скважин. Закончив, как всегда, подошел ко мне близко, положил руку на плечо, спросил, весело заглядывая в глаза:
— Сёп-то? (Все правильно, так? В порядке?)
— Сёп, сёп,— ответила я.— Спасибо.
Семен живет и обедает у друзей-якутов. Пятьдесят или сто километров — в Якутии не расстояние, и хоть он нездешний — везде свой. Каждый день без четверти девять, бодро подпрыгивая на укороченной ноге, протискивается он боком в дверь в полной готовности следовать на плотину.
Бурение дало нечто неожиданное. Известно — вода мерзлоту оттаивает, под водой рек и озер она отступает в глубину. А у нас получилось, что мерзлота под водой на подпоре за плотиной не отступила, а поднялась!
Чтобы поразмыслить, я села «для веса» на ручки хомута, ребята начали крутить. Тайга и Суола завертелись передо мной, как на карусели. Мы должны не только получать факты, но и объяснять их. Пестрые кусты и зеленые опушки с лиственницами мелькают
все быстрее…
Кажется, поняла. Большой слой воды обеспечивает протаивание под ним грунта. Здесь слой невелик и, хотя зимой не промерзает сам, излишков тепла не имеет, и мерзлота одолевает — поднимается вверх.
В один из дождливых дней рабочие отказались работать. Они стояли передо мной нестройной шеренгой и вразнобой орали:
— Раньше-то зидали? Мы болы.ие пяти часов не работали!.. И выходные имели… И в дождь сидели дома… Хватит… Не будем…
Я уже давно ожидала чего-то вроде этого. Как их избаловали! И я пыталась вложить в чужие головы свою логику, за которой стояла важность работ и наступающие холода. Как же сидеть дома, если дожди идут почти каждый день? Они эту важность в грош не ставили. Конечно, я настояла, но, кажется, из последних сил.
Разговоры о том, что им трудно и не нравится так жить, идут каждый день.
— Надо бы сегодня пораньше уйти в магазин…— начинает кто-то, чаще Сергей, сразу же после обеда (или за дровами, или в баню, или еще куда). Привыкли обслуживать себя в рабочее время. У этой ребятни сложилось такое представление в отношении к жизни: в работе — делать поменьше, с начальством — понапористей и возражать побольше… И мне жаль, что они входят в жизнь так…
Вечерами они играют в карты. Я не люблю картежных игр, они много мучили меня в тесных купе дальних поездов. Брожу у крыльца и по коридорам нашего Дома культуры. В Доме три комнаты, и одна из них открыта. На шкафу нашла географическую карту, глобус и запыленную, без переплета биографию Максвелла.
Жадный интерес к земному лику возник у меня лет с семи, когда я впервые почувствовала живую плоть географических карт. Карты мы нашли с моим двоюродным братом под верандой бывшего барского дома — разорванные и оплетенные паутиной. Большие полушария глянули на меня открыто и приглашающе. Детская моя душа сразу и по-родственному прильнула к синим просторам океанов и извилистым коричнево-пушистым гусеницам горных хребтов.
Все распластанные тела материков с проливами и глубокие извилины фьордов стали моим осязаемым домом, в котором я постепенно осваивалась и воплощенно жила и который обязательно должна была освоить полностью, став путешественником. Не оставляя этой как бы вросшей в мои дальнейшие дни привязанности к картам, во мне постепенно зарождалось и крепло желание вобрать в себя всю объемность открываемого ими мира.
Человек создал много удивительного, и одно из таких его дел — географические карты. Исходив ногами землю и рассмотрев ее, он тщательно все замерил и нанес на бумагу. Бумага стала живой. Я забрала карты к себе. Они всегда успокаивают, дают чистое ощущение величия Земли, ее запахов и ветров. Особенно окрыляют карты морей и океанов. В широкой синеве с выбеленными пятнами отмелей и кружками островов есть невыразимый покой беспредельной сво боды. Братское отсутствие границ между лежащим! бок о бок океанами делает их единой семьей, po,q ственной каждому, кому мешают границы.
Как я ни упиваюсь сейчас видимыми мне близк; водами океанов, глаза мои невольно скользят с запад; на восток — от Скандинавии к Чукотке и от берегсл Ледовитого океана на юг, до гор Китая и Монголии обнимая нашу Страну вечной мерзлоты. Под ее небоц может быть и жарко и студено. Выхожу к ребятам и; сцену. Знают ли они, сколько метров мерзлоты тут под нами?
— Четыреста,— не отрываясь от игры, откликаетс!
Гришка, и видно, что ему все равно — четырест;
метров или два километра. И светлый хохол его трясется в такт ударам руки по стулу.
— Многовато,— лениво цедит Сергей.— А мне помнится, двести.
— Молодцы,— говорю я, удивляясь (я все же их хвалю иногда),— и то и то верно. И четыреста, двести, и в не очень далеком расстоянии друг от
друга.— Жду вопросов, но никто не интересуется почему так. И я считаю нужным все же пояснить: там где двести, по трещинам поднимаются теплые воды они-то и обогревают мерзлый массив снизу.
На улице прозрачная ночная тишина: земли, домов сараев, брошенных у стен ведер, свалившихся набок, досок, забытых под окном.
Земля спит. Небо колет дальняя неровная и черная пила тайги. Правы были древние: Земля неподвижна, и непонятно, как может она мчаться сейчас со скоростью тридцати километров в секунду, когда все так спокойно?
Но что-то в тишине, оказывается, совершается Слышно тихое, ласковое уговаривание, чуть жалобное, с растянутой интонацией. Звуки сродни тишине ночи, они ее не беспокоят, поэтому сразу и не ощущаются Кто-то близкий, доброжелательный, но тоскующий и неудовлетворенный осторожным голосом подает реплики.
Я спускаюсь по ступенькам на траву. Из рукомойника, прибитого на сергэ — якутском коновязном столбе, капает вода. Везде, где бы я ни бывала, звуки воды создают настроение, и всегда вначале я воспринимаю их чувством, а потом уже понимаю, что это они, и нахожу их. Каждая капля с трудом выбирается из висячего сосуда и падает в таз, стоящий на земле.
Люди спят. Так хочется, чтобы всегда они спали под тем небом, какое им дано. С удивлением, негодованием и отвращением отворачиваемся мы от тех, кто в девятнадцатом веке признавал нормальным существование крепостного права; так же смотрим мы сейчас и на людей, желающих включить войну в обиход нашего существования, на тех, кто посылает неповторимые человеческие миры с их живым теплом и трепещущими сердцами под горячий металл орудий. Вникнешь в него и — задохнешься…
Помню страшную книгу в библиотеке отца — «Ранения на войне». Только что были молодость, ясный взгляд, надежды. Только что человек мог сутками шагать, сутками голодать, мерзнуть, лежать в болоте, приносить присягу, верить во что-то хорошее. Абсурд. Как можно совместить цивилизованный мир, образованные народы, век высокой техники — и такое?!
Капли жалобно вытягивали: «О-а-а-а… И-а-а-а…»
Оказывается, можно.
Биография Максвелла не дала мне спать. Ученому прежде всего нужна длительная сосредоточенность мысли на одном, своем. Из любого встретившегося на пути факта, события, казалось бы не связанного с его предметом, он всегда что-то вытянет для своей идеи. И это не исключает заинтересованности, увлечения кроме основного своего дела чем-то еще. Меня неизменно привлекали такие люди.
Яркой личностью в этом отношении был Эйнштейн. Встречаясь с людьми, он нередко предпочитал «говорить» с ними… скрипкой! Музыка пронизывала все его существо. Желая похвалить какую-либо чудо-идею в физике, он говорил: «Это наивысшая музыкальность в области мысли!»
Одновременная тяга человека к науке и искусству нередка. Многие русские ученые были поэтами и художниками, начиная с Ломоносова. Уникальна личность ученого-архитектора восемнадцатого века Н. А. Львова — историка, художника, поэта, занимавшегося и строительной техникой, и геологией, открывшего месторождения угля. Или Н. И. Надеждина, жившего в первой половине девятнадцатого века,— географа-историка, профессора Московского университета, археолога, философа, этнографа, писателя, критика, театроведа, издателя газет и журналов. А вот ®Це Эрнест Теодор Амадей Гофман — писатель и композитор, живописец и дирижер, режиссер, музыкальный критик. И сколько таких в веках во всем мире!
Особенно часто соединение склонностей к литературе и изобразительному искусству, что естественно; живописание карандашом, кистью, резцом, словом почти одно и то же, важен взгляд и соответствие его руке.
Любопытно и редко обратное — стремление людей искусства к науке. Известный английский живописец Джон Констебль, в молодости писавший стихи и занимавшийся музыкой, в самое половодье своего дарования, в пятьдесят лет, признавался, что, когда не пишет, мысли его заняты наукой, особенно изучением геологии. Геология, считал он, дает наибольшее удовлетворение уму
Чехов говорил, что чутье художника — это мозги ученого. А что делал бы ученый без чутья и интуиции? И художнику одним чутьем не обойтись, нужно и все то, что подчиняется внутренней логике.