ПОЛЯРНЫЕ ЭКСКУРСЫ

Морозно, холодно, туманно. Я задержалась в городе, в филиале, и, только выйдя на улицу вместе с картографом Николаем Ивановичем, подумала — как же доберусь я до своего уюта в Сергеляхе? Десять часов вечера, а кажется, ночь, и ни души.
 Дошпи до угла, и на этом первом же углу Николай Иванович со мной простился. Все же спросил:
— А как вы пойдете? Не боитесь?
— А что делать? — отозвалась я.
 — Ну, желаю благополучия. — И пошел направо.
Ему до дома десять минут, а мне за город семь километров морозной ночи. Пройти центр, окраины, неприятные проломленные заборы, километры снежно-мутного поля.
 Есть ли у мужчины долг, обязанность, наложенная природой, — проводить женщину? Или это в каждом случае его добрая воля, особое джентльменство, личная симпатия? А если долг, то всех ли? Только хорошую знакомую? И какую? И молодую и старую тоже? И кого?..
 Философия не согревала. Я топталась на углу. Николай Иванович давно уже дома. Конечно, никому не хочется тащиться семь километров туда да семь обратно. Скажет, надо было думать. Верно. Но там было такое, что я все забыла. Там были аэрофотоснимки нашего Междуречья и северного побережья вблизи Лены и Индигирки. Николай Иванович сделал огромное любезное дело: остался со мной и сидел до десяти вечера. Разве сравнить карты и аэрофотоснимки! И везде ал асы. Кто бы на моем месте не забыл о пути домой? И такая там густоверть из совеем изолированных аласов, из брошенных стариц и живых меандрирующих рек, а поверх них все расчерчено прямоугольной и пяти-шестиугольной сетками (там они есть, наши!) трещин, прямоугольными озерами, явно термокарстовыми. И такое все красноречивое, на таком разностадийном уровне, будто на базаре на выбор разложенное, что душе угодно, просто дух захватывает.
 Николай Иванович не понимал моей жадности и горячности. Я хватала листы из-под рук, ахала, бормотала: «Вот-вот, да-да, так, так…» — и ничего не объясняла. С собой на станцию он листы не дал.

Морозно, холодно, туманно. Я задержалась в городе, в филиале, и, только выйдя на улицу вместе с картографом Николаем Ивановичем, подумала — как же доберусь я до своего уюта в Сергеляхе? Десять часов вечера, а кажется, ночь, и ни души.
 Дошпи до угла, и на этом первом же углу Николай Иванович со мной простился. Все же спросил:
— А как вы пойдете? Не боитесь?
— А что делать? — отозвалась я.
 — Ну, желаю благополучия. — И пошел направо.
Ему до дома десять минут, а мне за город семь километров морозной ночи. Пройти центр, окраины, неприятные проломленные заборы, километры снежно-мутного поля.
 Есть ли у мужчины долг, обязанность, наложенная природой, — проводить женщину? Или это в каждом случае его добрая воля, особое джентльменство, личная симпатия? А если долг, то всех ли? Только хорошую знакомую? И какую? И молодую и старую тоже? И кого?..
 Философия не согревала. Я топталась на углу. Николай Иванович давно уже дома. Конечно, никому не хочется тащиться семь километров туда да семь обратно. Скажет, надо было думать. Верно. Но там было такое, что я все забыла. Там были аэрофотоснимки нашего Междуречья и северного побережья вблизи Лены и Индигирки. Николай Иванович сделал огромное любезное дело: остался со мной и сидел до десяти вечера. Разве сравнить карты и аэрофотоснимки! И везде ал асы. Кто бы на моем месте не забыл о пути домой? И такая там густоверть из совеем изолированных аласов, из брошенных стариц и живых меандрирующих рек, а поверх них все расчерчено прямоугольной и пяти-шестиугольной сетками (там они есть, наши!) трещин, прямоугольными озерами, явно термокарстовыми. И такое все красноречивое, на таком разностадийном уровне, будто на базаре на выбор разложенное, что душе угодно, просто дух захватывает.
 Николай Иванович не понимал моей жадности и горячности. Я хватала листы из-под рук, ахала, бормотала: «Вот-вот, да-да, так, так…» — и ничего не объясняла. С собой на станцию он листы не дал.
 Холодно… Все же бывают ли у мужчин какие-то соображения по каждому случаю: провожать им сейчас женщину или не провожать? Или берет верх инстинкт удобства? Какие у них мысли, когда они не идут? Или идут?..
 Никто ничего не должен. Как-нибудь дойду. А как бы хорошо входить сейчас в ворота нашей мерзлотки! Ночной ветер, снега, в темноте гостеприимный силуэт буровой вышки. В разбросанных домиках за снежными сугробами огни.
 А как бы поступила я, будучи мужчиной? Не знаю. Наверное, все же потащилась бы, может кляня и женщину и себя. Но я знаю, одно дело, что нам кажется, как бы мы поступили, и другое — как мы действительно поступаем.
 На что я все-таки надеюсь, стоя здесь, на углу, и размышляя? Ага, на случайную машину. И она подъехала, эта случайная машина. Водитель тихо подобрался, остановился и молча сидел, не открывая дверцу. В этом было что-то неприятное, будто он соображал. Поэтому, когда он спросил: «Куда вам?», ответила: «Ожидаю, за мной приедут».
 Уехал молча. Ах, как все трудно и холодно!.. «Тепло ли тебе, девица, тепло ли тебе, красная?» Замерзаю, дедушка, не совру…
 Из белого тумана, неожиданно разрастаясь в размерах, подвилась большая грузовая машина. Распахнулась дверца — показалась большая голова в лохматой шапке. Ласис! Наш механик, который взял Джека.
 — Поехали! — говорит он весело.— Сторож передал, что я за вами приезжал? Я махнул пока тут недалеко к приятелю за книгой для своего пацана.
— Какой сторож?
 Он заходил, но ничего не сказал. Мне хотелось мурлыкать, как кошке. Может, я подсознательно и ждала его? Ведь не раз он приезжал за мной.
—Мне сказали, что вы остались в городе, ну я
сразу и в гараж!
 Вечерами тихо в темном зале Конторы. В углу стоит темно-коричневое пианино. Я зажигаю бра и играю…
 Все же музыка мне отомстила за то, что я ее бросила,— она не отпустила меня совсем! Через семь лет, уже в институте, разразился настоящий шторм. Смешалась вся моя жизнь. Я стала жить в звуках, уже не клавишных, а в каких-то сложных симфонических темах, поэмах, звучавших во мне целым оркестром. От каких-то не слышанных ранее гармоний и настойчиво солирующих мелодий горела голова. Это было странно, потому что, мало зная еще контрапункт, я технически не была готова к переложению всех этих вихрей на бумагу, я только слышала все и чувствовала от начала до конца.
 В перерывах между лекциями прибегала в длинный и пустой коридорный тупик, останавливалась и, закрыв глаза, слушала то, что было во мне. Все вокруг исчезало, было только большое, объемное и упругое пространство удивительно соединенных звуков, летевших, падавших и взлетавших вместе со всем моим существом. Затаив дыхание, я задерживала этот вихрь, что-то изменяла, возобновляла, повторяла. Иногда он, не слушая меня, уносил вперед, все руша и низвергая…
 Потом все утихало, я присаживалась на какой-то ящик и понимала, что опаздываю на лекцию по статике сооружений. И стала биться настойчивая мысль: может, все же вернуться к музыке?.. Но я вторично сломала себя — смерч музыкального безумия пронесся, чтобы никогда не вернуться…
 … В окне появляется большая яркая звезда, кажется, это «мой» Арктур… И вот они приходят ко мне — ранняя юность, лето, вечер на Чистых прудах. Мы с Колькой Сахаровым идем по темной уже центральной аллее бульвара навстречу едва светлеющему небу. В липах путается поздний июльский ветер, низкие ветви ворошатся так близко, что, кажется, мы разгребаем листья руками и плывем, плывем над городом прямо к слабо светящимся звездам. Только одна звезда горит ярко и сильно.
 — Это моя любимая звезда Арктур,— говорю я.— Я всегда сразу нахожу ее, она яркая, чистая и какая-то беззаветная, правда?
 — Чудачок ты,— говорит Колька и посматривает на меня искоса сверху вниз.
—Ay тебя есть любимая звезда?
 Он, не останавливаясь, чуть-чуть наклоняется ко мне и, касаясь моей головы своей, говорит тихо, показывая на небо:
 —Моя любимая звездочка вон, вон та, смотри, смотри туда.— И ведет рукой правее и ниже моего Арктура…— Видишь? Самая маленькая из всех, я не знаю, как она называется, может, у нее вообще нет имени, но я люблю ее больше всего на свете…
 Изредка мы печем печенье—кто-то принес новый рецепт. Вынув первую же порцию, я едва не села мимо стула: маленькие лепешечки покрылись… пяти- шестиугольными полигончиками! Точно такими, как в аласах и по берегам.
 —Что вы там увидели?—говорит жена Никиты(теперь они все тут живут), взглянув на мое изумленное лицо.— Похоже, вы запекли в них лотерейный билет, что выиграл машину, а?
 Естественно, я с волнением начала рассказывать ей о трещинах в аласах, но Людмила, не дослушав, начала хохотать, а я возмутилась, потом рассердилась, потом присоединилась к ней. А она прямо надрывалась от смеха:
 —Помните старый анекдот, что везде видит солдат Какишвили? Вы всегда видите аласы и трещины.
Еще что?
 Людмила — лаборант соседней метеостанции. Что ей аласы и трещины? Но ей явно сообщили, что я «рехнулась» на аласах.
 Если оторваться от действительно смехотворной ситуации, то знакомый узор безукоризнен — те же центры как бы с главными, наиболее широкими трещинами, где будто было нечто вроде подземных «взрывов», то же сужение их к концам, как в штрихах китайского письма. И углы между трещинами те же. Внутри при разогреве возникло давление, и получилось восемь—десять полигончиков по три — пять миллиметров каждый.
 «Постой, постой,— говорю я себе.— У меня эти чудики вздымаются от соды, а грунты на Междуречье содистые, так, может, какую-то роль в растрескивании играет она? Сода?» Я ходила по коридору туда и сюда. То ли во всем этом что-то кроется, то ли я брожу вокруг пустоты. Почти бессознательно перерабатываю в голове старую нить родства всех полигонов, какие где существуют.
Полюбопытствовала, полистала наши архивы. Оказалось, Чекуров ставил опыты: сода в природных условиях на пучении не отражается. В Стране вечной мерзлоты растрескивание грунтов происходит на холоде от их сжатия. В печке тесто трескается от иссушения и пучения. В азиатских пустынях на усыхающих илах такыров такие же полигоны возникают без пучения — от жары и иссушения.
 Зима улеглась рассыпчатым снегом. И сверху снег этот все сыплет и сыплет, крутясь длинными жгутами. Падают, вьются мохнатые белые струи, белый дым стоит до неба, и местность походит на тихую Страну Неродившихся.
 В кабинете уютно греют батареи. Я, набрав из библиотеки книг по истории и географии Якутии, роюсь в них со вкусом и наслаждением. В изданиях середины двадцатых годов уже есть сведения об аласах, но везде главное внимание — подземным льдам, сплошным, как тогда думали, ледяным покровам и включающим их мерзлым породам.
 В одной из поздних статей кто-то из авторов подсчитывал процент аласов, обращенных к разным сторонам света. Терпеливейший исследователь! Работал, ходил, замерял. И как странен такой подсчет мне — река-то извивалась, и не все ли равно куда она метала носики своих петель?
 Мерзлотоведы установили и назвали, как и якуты, стадии нарушения поверхности термокарстом. В начале таяния образуется слабоуглубленная западин-ка хону, потом — ёя, более развитая котловинка — дюёдя.
 В моем же представлении впадины (если возникли не на глазах) могут говорить обратное: мелкая, едва заметная впадина, возможно, более зрелая, но заросшая, заилившаяся, а глубокая — более свежая, молодая.
 Удовлетворенно я убеждалась, что авторы, описывая аласы и бугры в них, как бы иллюстрируют для меня все те формы рельефа, что постепенно получаются на различных стадиях отъединения петель-меандров от реки.
 А вот попалась плоская книжечка начала тридцатых годов со старыми буро-желтыми страницами, где крупный исследователь-географ, позже академик, приверженец старой гипотезы общего оледенения Центральной Якутии, в своей статье объясняет, что аласы возникли от протаивания замерзших озер, погребенных вместе с фирновыми снежниками. Поэтому, говорит академик, аласы и получаются круглыми — озера же.
 Улетевшая гипотеза. Клинья льда, жилы доказаны. Но это, однако, совершенно не исключает, что все же существует и тот, другой вид льда, а именно пластовые его залежи. Они встречаются в обрывах побережий северных морей, и образование их там может быть именно таким — это погребенные снежники, морские льды, льды озер.
 Но в той же книжечке академика есть весьма для меня ценное описание пути его на восток через наше Междуречье. «Видели мы почти замкнутые плоские впадины,— пишет он,— сообщающиеся друг с другом или с долиной реки Танды лишь более или менее узкими сухими долинками…» Впадины иногда «снабжены посередине невысокими островками…».
 Спасибо, друг, правильно сказал — не буграми пучения, а островками. Это я для себя подчеркнула то, что подтверждает мое. Хвала наблюдательности географа! И еще: «В местах нашего пересечения русла реки, между мелкими принадлежащими реке озерами никаких признаков русла не оказалось».
 Вот это удружил! Мне хочется дружески похлопать его по спине и сообщить: «Знаешь, старина, они слились, эти промежутки, я сама все это видела. Никто из современников моих, особо усердно изучавших аласы, не обратил на это внимания — ни там, на месте, ни здесь, читая литературу».
 Листаю, листаю страницы других книг, вот указание еще одного, более позднего исследователя: «Уклон дна аласа идет всегда к одному из берегов: булгуннях обычно расположен на широком конце каплеобразного (в плане) пьедестала, а длинная ось бугра булгунняха большею частью параллельна склону аласа».
 Все правильно! Наблюдали хорошо, а объяснить не могли. И повернулись к более легкому: откуда может быть бугор в середине якобы протаявшей котловины? Очевидно, от пучения грунтов. Значит, булгуннях. А это же остров!
 Как широко течет вода на мою мельницу, будто поднимают авторы для меня затворы плотин и направляют воду на «мои» колеса.
 Еще один автор подтвердил: «Аласы нередко одним концом открываются в долину реки». Почему одним концом — не объясняет. Почему к реке—тоже. А мне ясно: петля реки имеет одно устье, или горло. Или: «Часто река вливается в алас через те понижения, что находятся в одной из его сторон…», то есть опять там, где горло бывшей петли. И как аласам не открываться в реку—это же ее дети (или предки!). И то, что река нередко приближается к аласам и «включает их в свою систему движения», тоже понятно— единая сеть. Реки часто возвращаются и текут «по старым швам», старым путям реки-прародительницы.