НА ХУТОРАХ БЛИЗ ДИКАНЬКИ

На веранде было холодно. Толстое ватное одеяло лежало на мне теплым камнем. Старички хозяева вчера наперебой уговаривали меня ночевать в их светелке. Ввели меня в ее полумрак: низкие потолки, маленькие окошечки, да еще заставленные геранями и столетниками, жаркий, натопленный воздух, на кровати перина и неизвестно кто в перине.
 Хозяйка — маленькая, худенькая старушка — принесла мне на веранду уже в темноте — света тут нет — одеяло из разноцветных лоскутков.
 Я в Диканьке. В той самой, даже не верится… Оказалось, Диканька теперь довольно большое село, райцентр Полтавской области: маслосыроваренный и деревообделочный заводы и Дом культуры. Но немало еще и белых гоголевских хаток. Не найти теперь, однако, то место, где стояла хата кузнеца Вакулы, которую хвалил проезжавший через Диканьку архиерей, любуясь размалеванными хозяином по ее стенам «козаками на лошадях и с трубками в зубах».
 Меня этот домик и прельстил своей давней похоже стью. А мне предстоит еще ехать или идти километров двадцать в сторону, на «хутора близ Диканьки»…
 Из коридора доносятся голоса. Старички — оба маленькие, сухонькие, глуховатые. Разговаривая, становятся друг против друга на носочки, как две мышки на картинках из детских сказок, чтобы лучше слышать. Сейчас нас разделяет плотно закрытая толстая дверь, говорить они стараются как можно тише, но у них это не получается.
 — Она-то,— шумела в ухо старику хозяйка, видимо кивая в мою сторону,— сапоги у меня вечор просила. Говорит, итить ей куда-то далеко надо. Давать аль нет?
— Каки сапоги, куды еще давать?
 — Резиновы. Мои бо твои, говорит—любы. Просила, говорю, вечор — грязь ить вишь какая, наружу не выйти, дощь два дня лил. Давать, говорю, сапоги-то ей аль нет?
— А не уйдёть?
— Чего?
 — Не уйдёть, говорю, она с сапогами-то? Шо тогда делать?
 Я открыла дверь в коридор и вошла. Старички стояли вплотную друг к другу, каждый положив другому на плечо голову, как стоят в тихом вечернем приволье лошади. У хозяйки был сдвинут с уха серый шерстяной платок и торчал свернутый из мелких косичек крохотный пучок седых волос. Под вешалкой, где висели мое габардиновое пальто и плащ, стояли две пары резиновых сапог. Разговор прервался.
 Надо было вникнуть в мир их забот и беспокойства и понять—они ведь меня совсем не знали, а я обиделась, упрашивать не стала. Пропадут туфли, что поделаешь.
 Старичков с их белым домиком мне указали вчера в маленькой двухэтажной гостинице, единственной в Диканьке, с гордой вертикальной вывеской латинскими буквами: «Hotel». К гостинице из Полтавы меня привезло такси. Век нынешний и век минувший — в Диканьку на такси!

На веранде было холодно. Толстое ватное одеяло лежало на мне теплым камнем. Старички хозяева вчера наперебой уговаривали меня ночевать в их светелке. Ввели меня в ее полумрак: низкие потолки, маленькие окошечки, да еще заставленные геранями и столетниками, жаркий, натопленный воздух, на кровати перина и неизвестно кто в перине.
 Хозяйка — маленькая, худенькая старушка — принесла мне на веранду уже в темноте — света тут нет — одеяло из разноцветных лоскутков.
 Я в Диканьке. В той самой, даже не верится… Оказалось, Диканька теперь довольно большое село, райцентр Полтавской области: маслосыроваренный и деревообделочный заводы и Дом культуры. Но немало еще и белых гоголевских хаток. Не найти теперь, однако, то место, где стояла хата кузнеца Вакулы, которую хвалил проезжавший через Диканьку архиерей, любуясь размалеванными хозяином по ее стенам «козаками на лошадях и с трубками в зубах».
 Меня этот домик и прельстил своей давней похоже стью. А мне предстоит еще ехать или идти километров двадцать в сторону, на «хутора близ Диканьки»…
 Из коридора доносятся голоса. Старички — оба маленькие, сухонькие, глуховатые. Разговаривая, становятся друг против друга на носочки, как две мышки на картинках из детских сказок, чтобы лучше слышать. Сейчас нас разделяет плотно закрытая толстая дверь, говорить они стараются как можно тише, но у них это не получается.
 — Она-то,— шумела в ухо старику хозяйка, видимо кивая в мою сторону,— сапоги у меня вечор просила. Говорит, итить ей куда-то далеко надо. Давать аль нет?
— Каки сапоги, куды еще давать?
 — Резиновы. Мои бо твои, говорит—любы. Просила, говорю, вечор — грязь ить вишь какая, наружу не выйти, дощь два дня лил. Давать, говорю, сапоги-то ей аль нет?
— А не уйдёть?
— Чего?
 — Не уйдёть, говорю, она с сапогами-то? Шо тогда делать?
 Я открыла дверь в коридор и вошла. Старички стояли вплотную друг к другу, каждый положив другому на плечо голову, как стоят в тихом вечернем приволье лошади. У хозяйки был сдвинут с уха серый шерстяной платок и торчал свернутый из мелких косичек крохотный пучок седых волос. Под вешалкой, где висели мое габардиновое пальто и плащ, стояли две пары резиновых сапог. Разговор прервался.
 Надо было вникнуть в мир их забот и беспокойства и понять—они ведь меня совсем не знали, а я обиделась, упрашивать не стала. Пропадут туфли, что поделаешь.
 Старичков с их белым домиком мне указали вчера в маленькой двухэтажной гостинице, единственной в Диканьке, с гордой вертикальной вывеской латинскими буквами: «Hotel». К гостинице из Полтавы меня привезло такси. Век нынешний и век минувший — в Диканьку на такси!
Из поезда в Полтаве я вышла на обыкновенный серый асфальт перрона. Но это же Полтава! Та самая, в которой и Петр, и Пушкин, и Гоголь мнятся. И я впилась глазами в ее измененные моим воображением улицы, видя в них все, что здесь когда-то совершалось. На площади Ленина я нашла уютный Краеведческий музей и в нем душевного человека научного сотрудника Елену Петровну. Кроме души у Елены Петровны почти ничего не было — так была она тонка, хрупка и, казалось, светилась насквозь.
 С азартом, вдохновившись моими словами, она начала ворошить архивы прошлого века, перебирать старые карты и залежавшиеся книги. Это было восхитительно—старые книги, да еще вынутые из дальних архивов! Я рвалась скорее своими глазами увидеть давно исписанные страницы.
 Мы пересмотрели кучу папок, перевязанных старыми добротными бечевками, выискивая описания местности в радиусе примерно тридцати километров — больше я бы не осилила. Кроме многотомного «Полного географического описания нашего отечества» под редакцией Семенова-Тян-Шанского, прочитанного в нужных местах еще в Москве, здесь были отчеты о работах, проводившихся под руководством не кого-нибудь, а самого Докучаева. Меня влекли первоисточники, хотя я без сомнений доверяла и добросовестности читаемых ранее авторов.
 И вот то, ради чего все эти розыски делались: «Степные блюдца — принадлежность не только полтавского пейзажа, они характерны для большей части всей степной полосы России. Впадины разбросаны группами — овальные, круглые, глубина один-два аршина. Встречены два типа: в Полтавской губернии тарелкообразные с плоским дном, в уездах Миргородском… (и еще упомянуты семь других) — с дном, пониженным посередине».
 А вот издание Полтавского губернского земства девяностых годов прошлого века: «На водоразделе Ворскла-Псёл котловинки встречены между хуторами Балясине и Дьячково… чаще всего это блюдцеобраз-ные понижения. На целине их форма овальная или кольцеобразная (Ох, обнять бы того дорогушу, кто видел и написал такое!). Расстояние между котловинами одна-две, до двадцати семи саженей и больше, диаметр шестнадцать — двадцать саженей и больше. Глубина один-два аршина».
 Самое драгоценное — форма впадин в плане — кольцеобразная. Прямо в цель, то есть кое-где речные петли не потеряли еще своего изначального очертания.
 И путь мне уточнился — ехать в эти самые Балясино и Дьячково. Для того чтобы в них попасть, надо добраться до Диканьки — двадцать семь километров автодорогой, а от нее уж идут к этим хуторам пустынные грунтовые дороги. По ним я пойду или побреду искать свое «синее море». И вот я здесь.
 Когда-то к северу от этих мест лежал ледник и медленно текли с него, извиваясь, потоки талых вод, создавая котловины, похожие на аласы. Кружили по создавшейся плоской равнине и более поздние речки. Судя по карте, впадин было много.
 Я завернула ноги в газету, втиснула в туфли и подвязала веревочкой. Старушка наблюдала за моими ухищрениями с крайней заинтересованностью, но сапог не предлагала. Пальто я решила не брать, обойтись плащом, может, придется много ходить.
 — Пальто-то чего же не берешь? И сумку тоже? —
осторожно спросила она, видя, что сумку с деньгами и документами я повесила на вешалку.
— Мешать будут,— коротко ответила я.
 —Ноги-то, поди, промочишь так,— неопределенно сказала она.
—Что поделаешь.
Проводила меня до двери.
 Черная грязь на дороге лежала высокими грядками, как в наспех перепаханном огороде. Между грядками стояла вода.
 Не прошла я и пятисот метров, ноги стали походить на две грязные метлы. Я сердито повернула обратно, кляня и жалея старуху за ее недоверие. Решила надеть на туфли полиэтиленовые пакеты.
 Старушка не удивилась моему возвращению и, видя, как я начала натягивать пакеты, сказала:
 —Бери вон сапоги-то мои, шо мучаться, просила ведь.— Видимо, оставленные мною пальто и сумка успокоили ее.
 Я обрадовалась, когда почти сразу за поселком меня нагнала небольшая шустрая машина с брезентовым верхом и кто-то, высунувшись из нее, сделал мне пригласительный жест. Секретарь райкома с помощником ехали на уборочные работы. Оба они очень удивились, что я еду искать какие-то впадины в земле.
 Я, очевидно, по природе миссионер: едва мне предоставляется возможность, не упускаю случая проповедовать и тянуть в свою веру. На протяжении тех десяти километров, что они меня подвезли, я в быстром темпе изложила им, что это за впадины, какие они загадочные и удивительные, и где их родина, и где можно еще их встретить, и почему. Однажды я агитировала за них, даже плавая в море…
 В свою очередь я жадно выспрашивала спутников о впадинах. Они переглядывались, вспоминая, прикидывая, спорили, а меня бросало то в жар, то в холод: то оказывалось, что впадин таких, «конечно, много», то выяснялось, что это совсем другие впадины — овраги.
 Попрощалась я с ними уже на сухой земле. Дождь тут, видимо, был давно: на дороге торчали только каменные ребра засохшей грязи. Сапоги стали обузой, и я жалела, что не взяла с собой туфель.
 Нашла хутор Балясино. Будто знакомой улицей, пошла мимо белых с синевой куценьких и длинных хаток, видно пристроенных для разрастающихся семейств, с шумящими тополями и засыхающими в садиках мальвами. Были они совсем из Гоголя и очень мне по душе.
 Ко всем встречным у меня был один вопрос: «Есть ли тут впадины?» Кто сразу говорил: «Нет», а кто после раздумья отвечал: «Та погодьте, шо-то вроде того, шо вы говорите, было, а вроде сейчас нет. Забыли мы. А вроде бы видели». Как это понять, я не знала.
 Потом меня подвозил дед на телеге, запряженной лошадью. Дед откликнулся очень живо, сказал:
 —А как же не быть! — И рысью повез меня куда-то в сторону по тропке и вверх уже без дороги, все время повторяя, почти как Колька Хитяев: — Куды они денут
ся эти, как ты сказала-то?.. Как же, как же.
 Оказалось, что это те же запруды с водой в оврагах. С водой тут туговато: речки близко нет. До Ворсклы по прямой километров десять, до Псёла — раза в два больше. На Псёле стоят знаменитые Сорочинцы.
 Повстречалась молодка в черной безрукавке и сапогах. Посовещавшись с дедом, сказала нараспев: «Та ходьте аж до той крыницы, там и есть, шо вам треба».
 Так и вышло, что эти бесконечные запруды в оврагах и есть криницы, о которых я не раз слышала в песнях, а в глаза не видела. И впадин моих, получается, никто не встречал. Надо самой походить посмотреть, но я уже испытывала огорчение: ведь если бы они были, разве бы люди о них не знали? Спросите любого якута—он вмиг поведет к аласу.
 Дед привез меня на колхозный конный двор. Я тут же договорилась с бригадиром; мне дали лошадь с плоским полком, а в возчики — белобрысенького маль-ца Федьку. Я намеревалась добраться до хутора Дятькова, что на моем планчике, составленном в Полтаве, значится в окружении впадин.
 На Федьке была только синяя, сильно вылинявшая рубашонка. Я побоялась, что он простудится.
— Пусть оденется,— сказала я деду.
— Ни,— поспешно сказал мальчишка.
 — Ни,— сказал дед.— Нехай так еде. Погода дуже хорошая.
 И верно, небо засинело между облаков рваными пятнами, солнце жарило вовсю. Мне было тяжковато в плаще, джемпере и сапогах.
 Поехали. Оказалось, мальчишка дорогу к хутору не знает, и на первой же развилке мы остановились. Спросить было не у кого, кругом расстилались бескрайние поля пшеницы и кукурузы. А дед уверял:
—Дорогу я Федьке казав, он усе знает.
Лошадь шла шагом, я смотрела на свой планчик и пристально — по сторонам. Планчик показывал, что ехать надо на запад, а дорога шла к северу. Вспоминала о рассказанных мне поворотах, но оказалось, что, надеясь на Федьку, внимательно не слушала. Неожиданно возник грохот, он становился все сильнее, на дороге показался дергающийся из стороны в сторону трактор. Улыбающийся черноволосый парень высунулся из кабины, а я встала на цыпочки, и, поняв по моим губам, что мне надо, он показал, куда ехать.
 Как-то упустили мы момент, когда появились облака, заполнили все небо, нависли лохмами и подул холодный ветер. Рубашка на мальчишке вздулась, губы посинели.
 —Тетенька,— сказал он, трясясь,— а мы долго еще будем ехать? А когда мы обратно поедем?
 Мальчишку было жалко. И себя жалко. Я же только собиралась начать свои розыски, и пешком походить, и на хуторе с людьми поговорить, и вернуться на лошади.
—Подожди, поездим еще, тогда повернем.
Поля, поля. Смотрю на них, стоя в рост на полке, ищу чего-нибудь отличающегося на этом желтом просторе. Простор колышется, ветер создает на нем гривы и волны. Кое-где верхушками, обрывами видны издалека овраги. Завиднелось среди хлебов одно-од инешенькое ветвистое дерево, похоже—дубок.
 — Тетенька, а тетенька,—сказал стуча зубами мальчишка,— мы вон до того дерева доедем и обратно поедем?
 — Нет, не поедем обратно. Мы еще не нашли хутор.— Ну что мне с ним делать? Говорила, оденься.
Такое везение было — лошадь. И вот на тебе. Придется расстаться.
 Новое для меня чувство какой-то вольной затерянности: до горизонта только шевелящиеся хлеба, дорог, кроме нашей, не видно, и эта, заворачивая, сразу пропадает.
 Стало холодно, ветер налетал порывами. Показалась макушка какого-то одинокого строения, похожего на брошенный полевой стан. Лошадь бежала резво.
 —Тетенька, а тетенька,— ежась и дрожа, сказал Федька,— мы до того дому доедем и обратно поедем?
И я решилась.
 — Останови лошадь,— сказала я. Перейдя на шаг, лошадь остановилась.— Все, езжай обратно, спасибо, дорогой. — Тетенька, а ты?
— А я тут останусь.
 Сколько лет собиралась сюда! Сделаю, что могу. О том, что, может, до вечера не найду хутор, не думала.
Не тайга, тут не пропадешь, даже если ночь застанет. Мальчишка, не улыбнувшись, быстро перебирая вожжи, завернул лошадь, и полок, подскакивая, стал от меня удаляться. Строение на высоких стойках оказалось хранилищем для кукурузы.
 Одна среди полей. Приволье. Дышалось легко, воздух-то какой! Я неторопливо шла по дороге час или два. Опять проглянуло солнце и сделалось тепло. Ветер стих. Напрасно отпустила мальчишку.
 Шла я и шла, всматриваясь в поля, и вдруг что-то меня толкнуло. На ровной желтизне кукурузных полей появились какие-то громадные темные пятна. И кукурузное поле как будто проседало в этих местах. Впадины!
 Среди желтых волн показалось еще одно маленькое раскидистое дерево. Подобралась к нему не без труда. Дикая яблонька! И яблочками усыпана, как сливами,— красными твердыми камешками. Когда-то в детстве искать меня следовало только на деревьях или на телеграфных столбах. Я бросила на землю плащ и полезла: вспомнить прошлое всегда отрадно.
 Да, несомненно, это они, впадины. Как на нашем Междуречье аласы всегда издали показываются только темными пятнами своих зеленых чаш, самих же их, если нет в глубине деревьев, и не заметишь, так и здесь желтизна кукурузы на месте понижений была гуще и темней, чем окружающая волнистая гладь.
 Пролезать к впадинам оказалось нелегко. Шла, раздвигая стебли и початки кукурузы. Большие резиновые сапоги цеплялись о крепкие стволики, я спотыкалась и падала. По-медвежьи ломиться не хотелось, жалела кукурузу. С трудом все же добралась до места, где наметился пологий спуск. Надо думать, это был склон впадины. Но был он очень короток, а глубина явно невелика.
 Сориентироваться сразу на вторую впадину из гущи стеблей было трудно, и я пошла обратно на дорогу. Со второй впадиной — то же самое. Все они были распаханы многократно, до предела выположились, борта их, невысокие от природы, сгладились.
 В поле зрения я насчитала еще пять-шесть понижений. Значит, так мне и не увидеть, как они выглядят в своем естестве. Больше ходить не было смысла, надо поискать хутор и поговорить со стариками.
 Хутор появился почти неожиданно. Он стоял, как на пьедестале, на краю большого черного оврага. Белые домики, сараи, погреба, небольшие садики, отдельно стоящие деревья, копны сена у дворов. Овраг я обходила долго, может с час.
 На хуторе ни души. Открыты ворота, не заперты двери в домах, стучала, спрашивала в глухоту тишины, входила в тихое тепло оставленного жилья. Кое-где, лениво отряхиваясь, навстречу мне вставали из пыли собаки; непривычные к злым людям—не лаяли. Вытянув шеи, принюхиваясь, приветственно слегка подвиги-вали хвостами, иногда плелись за мной.
 Белобрысенький босоногий мальчуган лет пяти стоял у ворот и теребил нос.
 —Здравствуй, мальчик,— сказала я,— где народ-то?
 Мальчуган бросил нос, поскреб голову, подтянул штанишки, повернулся и побежал в избу.
 —Постой, постой,— закричала я,— скажи, есть кто
на хуторе?
 Он остановился, закрылся локтем, посопел и сумрачно из-под локтя сказал:
—Бабка есь.
— Где?
 —Тута.— И, наклонив головенку, быстро забрался на крыльцо, потянул дверь и скрылся в избе.
 В нетопленой хате пахло мятой и полынью. Кто-то шевелился на большой русской печи. Я позвала. Показалась бабка. Свесила ко мне древнее темное лицо, посмотрела давно ушедшими глазами. Сухими кистями рук ухватилась за край печи, молча медленно слезла на полати. Подбирая юбку и запахивая кацавейку, под которой ничего не было, села. Ко мне не повернулась.
 Поздоровались, узнала, что все в поле на работе. Бабке лет сто. Уж она-то должна была видеть те впадины, что я ищу!
— Бабушка, вы давно тут живете?
Старуха посмотрела на меня мельком.
— Да всю жизнь тута живу. И родилась тута.
 У меня захолонуло внутри. Вот это повезло! А старики-то дни молодости помнят лучше, чем вчерашние.
 —Это хорошо, бабушка, значит, вы мне поможете.
Не помните ли вы, не видели ли здесь раньше, где сейчас кукуруза растет, большие ямы в земле? Ну вроде как копаные сажалки, знаете, в каких держат воду для пожара? Только мне нужны не копанные руками, а природные, понимаете меня? Не видели
таких? Что там было до кукурузы, может сенокосы?
Старуха кивнула:
— Были сенокосы, были, помню.
 — Ну а впадины-то большие, как рытые, ямы такие огромные, видели?
 — Нет. Никогда не видела,— она покачала головой.
Я отчаялась.
 — Ну как же, бабушка, я шла сейчас и видела места, где такие впадины были, но они распаханы, там
кукуруза.
 — Нету здесь ничего такого, о чем ты говоришь,— твердо сказала бабка.
— Но я сама же видела, когда шла сюда.
— Иде ты видала?
 — Да вон на той стороне оврага,— я махнула рукой в сторону, откуда пришла.
 — Ишь ты, а говоришь, тута,— вздохнула с облегчением бабка,— вона иде — за оврагом!
— Так это же тут и есть, вот сразу за оврагом.
 — Так то же за оврагом,— подчеркнуто и успо-
коенно повторила старуха. Она смотрела на меня поживевшими глазами.
 — Ну, вы же за овраг-то ходили? — неуверенно и ошеломленно пробормотала я, чувствуя, что-то недо понимаю.
 — А шо я туда пойду? — отмахнулась она и отвернулась.
— Так что же, вы ни разу не были по ту сторону оврага?!
Бабка рассердилась:
 —Шо ты мне свое твердишь, я тебе сказала,
пошто я туда пойду? Я тута родилась, тута замуж вышла, а ты — вона иде — за оврагом! Почем я знаю, шо там было и шо деется? Може, и есть чего.
 Я замолчала, потрясенная. У меня уже отступила даже горечь, что о впадинах я ничего от нее не узнаю. Или я что-то неясно спрашивала ее, или передо мной человек уникальный. Как! Прожить всю долгую жизнь и не перейти ни разу через овраг, на краю которого стоит хутор?!
 Я все же сделала еще одну попытку выяснить невыяснимое:
 —Ну, бабушка, а в детстве-то, с ребятами, неуже ли не бегали туда, за овраг-то?
 Что тут стало! Бабка просто рассвирепела, она совсем ожила, даже голос ее окреп, и я представила, как она тут командовала смолоду, по эту сторону
оврага.
 —И шо ты мне все твердишь—овраг, овраг,— кричала она довольно чистым голосом,— я тебе сказала, шо я туда пойду? Шо я там не видала? Я-то тут живу. А ты — за оврагом!
 Что-то не могла я взять в толк, чтобы ребятишки, которых всегда тянет все разведать, не бегали бы всюду. Или это мы и наши теперешние ребятишки шныряли везде, а сто лет назад все было иначе и девочке с ребятами играть не разрешали? Ну а молодая-то — с парнем, за которого замуж собиралась, неужели не гуляла? А может, и правда тогда с парнями девушек не пускали? А с молодым мужиком-то своим за снопами, убирать пшеницу?.. И все же — неужели?
 Я сожалела, что повидать хуторян, когда они вернутся с поля, уже не успею. Но чувствовала, особого смысла и не было — ушли поколения, и вокруг все изменилось. Идя обратно по дороге, подкидывая свои тяжелые сапоги и вспоминая эту удивительную старуху, я думала: «А вдруг она от старости все запамятовала — и молодость, и овраг, и снопы?»
 И еще подумала: «А ведь и среди нас, пожалуй, есть своего рода такие удивительные «бабки», что не переступали никогда за пределы своего «оврага», куда надо бы заглянуть, поинтересоваться — что там, кто там, как там людям и не нужно ли чего?»
 Засветло я до Диканьки не доберусь, мне бы хоть до Федькиного хутора, и то километров двадцать будет. Но появилась еще одна гремящая кабина на гусеницах. Обменявшись знаками с трактористом, я влезла к нему в поднебесье и даже смогла по губам понять, что едет он на Федькин хутор, где мне дали лошадь.
 А на хуторе была школа. Милая немолодая учительница вышла со мной на улицу, показала стоявший высоко на пригорке над криницей длинный побеленный кирпичный дом и сказала:
 —Смотрите, вот это все, что осталось от одного из бывших здесь имений Кочубея.
 Кочубей! Опять Пушкин, Мазепа, семнадцатый век. Дом пережил и Пушкина, и Кочубея и простоит еще сотни лет. Да, места истинно казачьи. Мазепа хотел отторгнуть от России именно Левобережную Украину, и это она и есть—левобережная сторона Днепра.
 Учительница, узнав, что мне в Диканьку, заторопилась:
 —Скорей, скорей пойдемте. Иван-то наш живет в Диканьке, сейчас на своей грузовой туда уедет.
 И она свела меня к Ивану, а Иван уже сидел в кабине грузовой машины. Мотор рокотал, а на ясном черном небе грелась полная белая луна, и дом Кочубея стоял под ней, как на картине Куинджи. Я влезла в кабину, вернулась в Диканьку в полной темноте к старичкам, страшно обеспокоенным моим долгим отсутствием, и еще раз ночевала на маленькой верандочке под большим и тяжелым одеялом, которое было как теплый камень.
 В харьковской квартире моей давней подруги Лены Рапутовой, к которой я заезжала из Полтавы, потянуло меня к Гоголю. Конечно же взяла «Сорочинскую ярмарку» и увидела то, на что раньше не обращала внимания. Гоголь сравнивает реку Псёл с прихотливой красавицей. «Своенравная, как она, в те упоительные часы… когда с презрением кидает одни украшения, чтобы заменить их другими, и капризам ее нет конца — она почти каждый год переменяла свои окрестности, выбирая себе новый путь и окружая себя новыми, разнообразными ландшафтами». Вот-вот, надо же, что подметил Николай Васильевич!
 Река блуждала бессистемно, не перемывая пойму, следуя рельефу местности. На плоской равнине такие речки вполне понятны. Если нет вблизи поверхности земли вечномерзлого грунта и тем более сидящих в нем клиньев льда, такие перемещения и даже более или менее продолжительные застаивания на одном месте могут оставлять после себя старицы, высыхающие озера, постепенно замыкающиеся впадины.
 Говорят, что «зверь на ловца бежит». Это, конечно, потому, что ловец расставляет зверю, которого ждет, все свои сети, и руки, и глаза, и уши. Отдыхая у подруги, я одну за другой ворошила ее книги, пока уходила она в институт читать лекции. Но когда в себе постоянно ощущаешь нечто не дающее покоя, будто зудящее, то, что бы ни читала, даже совсем далекое от этого внутреннего зудения, на крючки его, постоянно расставленные во все стороны, невольно вылавливаешь вдруг самое тебе нужное.
 Так, взяв еще одну книгу и следя за скитаниями Владимира Солоухина по владимирским проселкам где-то за Юрьевом-Польским, я вместе с ним вступила в долину реки Липецы. На этой реке в 1216 году, как известно, была великая для тех времен битва. Бились ополчения новгородцев, псковичей, смолян и ростовчан под начальством Мстислава Удалого и князей Константина, Владимира и Всеволода с суздальцами и муромцами под началом братьев-князей Ярослава и Юрия.
 Солоухин со своей спутницей стояли на дне долины между двумя холмами, на месте памятной битвы на реке, но реки там не было. «Обычное луговое разнотравье,— пишет он,— да низкий кустарник посреди долины, вот и весь пейзаж. Реку затянуло за эти века, кустарник обозначает, где было русло…» А в летописях ясно сказано, что битва была при реке Липеце! И явно, что река была не мала, потому что многие при бегстве в реке этой утонули. Вот и в этих местах реки исчезают, но не так часто, как на Междуречье нашем!
 И неожиданное, очень любопытное встретила я в своих розысках сведений о европейских апасах уже в Москве — археологи в конце двадцатых годов нашли палеолитические стоянки древнего человека, в том числе на берегу Десны, притока Днепра.
 Вполне естественно, что в области отступавшего ледника были обнаружены и следы существования вечной мерзлоты. Раскопки на стоянке Тимоновка показали непонятное расположение остатков костей, орудий и кремней. Они лежали полосами, пересекающимися между собой под углом и на разных уровнях от поверхности земли. Предположили, что траншеи эти — остатки длинных землянок, которые, по-видимому, перекрывались сверху шкурами и ветками деревьев. Удивляло то, что в других местах такого на стоянках первобытных людей не встречалось. Ломали головы: зачем нашим предкам понадобилось жить в таких узких и длинных подземных жилищах?
 Лет через двадцать ученые уже имели данные, что в центральной части Европейской России в конце плейстоцена существовала вечная мерзлота и в вертикальных разрезах грунта встречались теперь смятия его, имевшие форму клиньев.
 Последующие раскопки еще через двадцать лет на той же стоянке и на других поблизости помогли установить древнюю полигональную систему трещин. Полигоны в плане были четырех-пятиугольные со сторонами в десять—двенадцать метров, ограничивались морозобойными трещинами — широкими и глубокими. Исследователи пришли к выводу, что люди жили в холодном климате, сходном с современным климатом центральных районов Страны вечной мерзлоты.
 Тайна древних жилищ была разгадана: остатки костей и орудий человека, жившего шестнадцать тысяч лет назад, проваливались в продольные канавы полигональных трещин, после того как в них вытаивали ледяные клинья.
Итак, никаких аласов от протаивания этих ледяных жил не возникало. Люди осваивали местность, жгли костры, и им, по-видимому, приходилось переносить свои стоянки. А собственно аласы возникали совсем от других причин — от работы рек, стекавших с тающего ледника, и после — от медленных речных потоков, извивавшихся по равнине.