Когда приезжаешь в знакомые места, все равно что в другом возрасте берешь в руки читанную некогда книгу: воспринимаешь все по-новому. А мне сейчас это очень нужно.
За прошедшие восемь лет мысли об аласах достаточно «отлежались» в моей голове, подобно рукописи в столе. Давнее желание — побурить в аласах и на межаласьях, снова походить по ним, проверяя каждый шаг,— теперь исполнялось.
На пути основной командировки в Тикси— Норильск — Игарку и дальше мне разрешили, дали возможность на месяц заехать на Междуречье. По старой памяти начальник мерзлотной станции в Серге-ляхе (когда-то «моей»!) Мельников распорядился передать мне на этот срок отряд, то есть рабочих с машиной и оборудованием, от гидрохимика станции, моего друга Нины Петровны, заканчивающей там свои исследования подаласных таликов.
И вот мы с Гаврилой — лаборантом-якутом, нанятым в Якутске,— и со всем экспедиционным имуществом едем по тайге… на такси, на самом настоящем, с шашечками.
Мне приходилось в жизни ездить по-всякому. На поездах — от пульмановских международных вагонов до четвертоклассных, которые в детстве моем называли «максимом», со сплошными полками-полатями; в товарных — внутри, на тормозах и даже на буферах, да еще с кое-каким рабочим скарбом (начальник станции при этом отворачивался, ибо помочь не мог); на паровозах, пароходах — от каюты «люкс» до открытси ледяным ветрам Берингова моря палубы под шлюпками; на собачьих упряжках, оленях с нартами и верхом (много, много), на лошадях — верховых и, конечно, на автомашинах. А на такси в тайге — впервые!
Мне кажется, что направляемся мы в этом такси прямиком к вратам царства, о которых давно мечталось. Врата эти — мост через реку Тамму, за которой и ждет меня отряд Нины Петровны Анисимовой. Шофера зовут Вадим, он из Рязани, коренаст, круглолиц, гостеприимно добродушен, как щедрый хозяин,— другой бы по тайге так просто не поехал. Гаврила дремлет позади, несмотря на бездорожную тряску облокотившись на большой рюкзак. Вчера мы переправились через Лену, от Бестяха тоже на такси добрались до Майи и устроились в гостинице. Да, в Майе гостиница.
С берегов Лены на такси — прогресс даже более ощутимый, чем из Полтавы в Диканьку. Встретить такси на ленском берегу, где почти сразу начинается тайга, не совсем обычно. Ни столбика с картинкой, ни асфальта, только гравий, политый кое-где мазутом с катеров, ополаскиваемый речной волной, да рыхлый песок.
Утро в гостинице было ласковое и обещающее Блаженно покидая ночное тепло кровати и предчувствуя счастливые дни приближающегося «царства», я мельком взглянула на соседнюю койку—их в комнате стояло восемь—и замерла… Из сбившегося набок простынного кокона, почти вплотную ко мне, глянули на меня глаза немолодой якутки — нечеловечьи страшные щелки в воспаленных, вывернутых веках.
За прошедшие восемь лет мысли об аласах достаточно «отлежались» в моей голове, подобно рукописи в столе. Давнее желание — побурить в аласах и на межаласьях, снова походить по ним, проверяя каждый шаг,— теперь исполнялось.
На пути основной командировки в Тикси— Норильск — Игарку и дальше мне разрешили, дали возможность на месяц заехать на Междуречье. По старой памяти начальник мерзлотной станции в Серге-ляхе (когда-то «моей»!) Мельников распорядился передать мне на этот срок отряд, то есть рабочих с машиной и оборудованием, от гидрохимика станции, моего друга Нины Петровны, заканчивающей там свои исследования подаласных таликов.
И вот мы с Гаврилой — лаборантом-якутом, нанятым в Якутске,— и со всем экспедиционным имуществом едем по тайге… на такси, на самом настоящем, с шашечками.
Мне приходилось в жизни ездить по-всякому. На поездах — от пульмановских международных вагонов до четвертоклассных, которые в детстве моем называли «максимом», со сплошными полками-полатями; в товарных — внутри, на тормозах и даже на буферах, да еще с кое-каким рабочим скарбом (начальник станции при этом отворачивался, ибо помочь не мог); на паровозах, пароходах — от каюты «люкс» до открытси ледяным ветрам Берингова моря палубы под шлюпками; на собачьих упряжках, оленях с нартами и верхом (много, много), на лошадях — верховых и, конечно, на автомашинах. А на такси в тайге — впервые!
Мне кажется, что направляемся мы в этом такси прямиком к вратам царства, о которых давно мечталось. Врата эти — мост через реку Тамму, за которой и ждет меня отряд Нины Петровны Анисимовой. Шофера зовут Вадим, он из Рязани, коренаст, круглолиц, гостеприимно добродушен, как щедрый хозяин,— другой бы по тайге так просто не поехал. Гаврила дремлет позади, несмотря на бездорожную тряску облокотившись на большой рюкзак. Вчера мы переправились через Лену, от Бестяха тоже на такси добрались до Майи и устроились в гостинице. Да, в Майе гостиница.
С берегов Лены на такси — прогресс даже более ощутимый, чем из Полтавы в Диканьку. Встретить такси на ленском берегу, где почти сразу начинается тайга, не совсем обычно. Ни столбика с картинкой, ни асфальта, только гравий, политый кое-где мазутом с катеров, ополаскиваемый речной волной, да рыхлый песок.
Утро в гостинице было ласковое и обещающее Блаженно покидая ночное тепло кровати и предчувствуя счастливые дни приближающегося «царства», я мельком взглянула на соседнюю койку—их в комнате стояло восемь—и замерла… Из сбившегося набок простынного кокона, почти вплотную ко мне, глянули на меня глаза немолодой якутки — нечеловечьи страшные щелки в воспаленных, вывернутых веках.
Когда приезжаешь в знакомые места, все равно что в другом возрасте берешь в руки читанную некогда книгу: воспринимаешь все по-новому. А мне сейчас это очень нужно.
За прошедшие восемь лет мысли об аласах достаточно «отлежались» в моей голове, подобно рукописи в столе. Давнее желание — побурить в аласах и на межаласьях, снова походить по ним, проверяя каждый шаг,— теперь исполнялось.
На пути основной командировки в Тикси— Норильск — Игарку и дальше мне разрешили, дали возможность на месяц заехать на Междуречье. По старой памяти начальник мерзлотной станции в Серге-ляхе (когда-то «моей»!) Мельников распорядился передать мне на этот срок отряд, то есть рабочих с машиной и оборудованием, от гидрохимика станции, моего друга Нины Петровны, заканчивающей там свои исследования подаласных таликов.
И вот мы с Гаврилой — лаборантом-якутом, нанятым в Якутске,— и со всем экспедиционным имуществом едем по тайге… на такси, на самом настоящем, с шашечками.
Мне приходилось в жизни ездить по-всякому. На поездах — от пульмановских международных вагонов до четвертоклассных, которые в детстве моем называли «максимом», со сплошными полками-полатями; в товарных — внутри, на тормозах и даже на буферах, да еще с кое-каким рабочим скарбом (начальник станции при этом отворачивался, ибо помочь не мог); на паровозах, пароходах — от каюты «люкс» до открытси ледяным ветрам Берингова моря палубы под шлюпками; на собачьих упряжках, оленях с нартами и верхом (много, много), на лошадях — верховых и, конечно, на автомашинах. А на такси в тайге — впервые!
Мне кажется, что направляемся мы в этом такси прямиком к вратам царства, о которых давно мечталось. Врата эти — мост через реку Тамму, за которой и ждет меня отряд Нины Петровны Анисимовой. Шофера зовут Вадим, он из Рязани, коренаст, круглолиц, гостеприимно добродушен, как щедрый хозяин,— другой бы по тайге так просто не поехал. Гаврила дремлет позади, несмотря на бездорожную тряску облокотившись на большой рюкзак. Вчера мы переправились через Лену, от Бестяха тоже на такси добрались до Майи и устроились в гостинице. Да, в Майе гостиница.
С берегов Лены на такси — прогресс даже более ощутимый, чем из Полтавы в Диканьку. Встретить такси на ленском берегу, где почти сразу начинается тайга, не совсем обычно. Ни столбика с картинкой, ни асфальта, только гравий, политый кое-где мазутом с катеров, ополаскиваемый речной волной, да рыхлый песок.
Утро в гостинице было ласковое и обещающее Блаженно покидая ночное тепло кровати и предчувствуя счастливые дни приближающегося «царства», я мельком взглянула на соседнюю койку—их в комнате стояло восемь—и замерла… Из сбившегося набок простынного кокона, почти вплотную ко мне, глянули на меня глаза немолодой якутки — нечеловечьи страшные щелки в воспаленных, вывернутых веках.
И я побежала — «быстрее лани» — в амбулаторию молодая женщина-врач с ямочками на щеках и искорками в глазах безмятежно перевела на меня эти искорки и на мой испуганный лепет спокойно сказала: — Это еще что — гостиница! У меня за прилавком такие стоят. Кто будет торговать, если я стану всех снимать?
Расстроенная, я вышла из больницы почему-то с черного хода и стояла, рассеянно глядя на странную подводу, приближавшуюся к дверям,— волокушу с двумя соединенными слегами. Рядом с парой быков медленно шагал высокий худой якут. Серебристые волосы ярко светились над его смуглым лицом. В низко провисшем мешке, в ворохе темного тряпья лежало, барахталось и хрипло кричало какое-то несчастное существо. Старуха — черная, страшная, с запавшими глазами, что мелькали иногда сквозь длинные черные спутанные волосы, закрывавшие лицо — сипела и металась между слегами.
Старуху привезли,— крикнул выскочивший из двери молодой санитар,— забирайте! — И к якуту: — Чего сюда подъехал-то?
Якут каменно стоял и не сводил со старухи глаз. Над белыми стенами больницы качались молодые сосны. У подвала, где была кухня, лежали кучи угля, из низких окон неслись голоса и звон посуды, пахло щами. Старуха хрипела. Я беспомощно потаптывалась. Якут молчал. Чем ей помочь? Увидев выходящих в белых халатах мужчин, я ушла. Из какой глуши появилась эта волокуша?
Как-то незаметно потерялась дорога, растеклась, стерлась, и шла уже неширокая тропа; откуда-то с боков, через траву и валежник, сочилась на нее, поблескивая, вода. Деревья приблизились, тайга смотрела глуховато. Я догадывалась, какие мысли ворочались в голове у добродушного шофера: «Тут и не развернешься, отсюда не вылезешь, а если завязнешь— амба…»
И он остановился. Но я так уговаривала! Воодушевленно и волнуясь рассказывала об аласах, хотела, ни на что не надеясь, приобщить его к ним — нашла чем соблазнять! Вадим слушал, кивал и все же, ковыляя и притормаживая, ехал. Парень он был особенный. О, а видел он когда-нибудь аласы вблизи? Ходил по ним? Да разве можно иметь о них представление, если смотришь из окна кабины, с дороги!.. Что, опять остановились?.. А как нас ждут там, на той стороне Таммы! Всего-то километра два, наверное, осталось.
Три раза уже вытаскивали машину из воды и травяной топи, толкали сзади в зеленый покатый бок, распластываясь чуть ли не до земли.
—Всё.— Вадим посмотрел на меня, сжав губы.—
Как отсюда топать будете? Я дальше не могу.
Милая душа, он о нас заботился! А в самом деле, как нам быть? Мы с вещами. Возвращаться? Как далеко впереди мост и как далеко за мостом наши? А вдруг там решат, что я не приехала, и повернут домой или перебазируются?
Мы проехали еще немного, снова на «моих ал асах», как по гатям. И то оседали с машиной, то чуть ли не на дыбки становились. Какой парень попался! Теперь он окончательно остановился.
— Я же хотел вам… видели, как я ехал? Кто меня отсюда вытаскивать будет?
— О, за мостом нас ждет мощная машина и восемь здоровых парней! — Явно я увеличила вдвое свою
будущую гвардию, однако не обманно, а от гибнущего энтузиазма.
— Что-то гудит,— сказал вдруг, проснувшись, Гаврила. Он ухитрялся дремать в промежутках между вытаскиванием машины. В самом деле, что-то гудело.
Гул был неровный, какой-то толчками, как полет «мессершмиттов» в войну.
— Смотрите,— сказал Вадим. Я посмотрела вперед— вода затопила подножия деревьев и кочки. Из воды торчала трава и мелкие кустики низкорослой березки по обочинам. Тропы не было видно.
Вадим вылез, негромко чертыхнулся, огляделся и вздохнул. Куда делась тропа, что это за вода, где мост и что это за гул? Шум воды. Река разлилась после дождей! Я вытащила из рюкзака наши с Гаврилой резиновые невысокие сапоги — не рыбу же неводить собирались, и мы двинулись с ним по воде вперед на разведку.
Метров через пятьдесят вода залила сапоги, теперь мы шли шлепая по высокой траве и залитым кустам, мокрые до пояса. Стало зябко и неуютно, похоже, затопило мост. Шум усилился, сквозь деревья замелькало что-то светлое, быстрое, скользящее. Мы увидели верхушки свай и застрявшие кое-где среди деревьев доски и бревна.
Мост снесло! Вода шла валом — буро-желтая, увлеченно-самодовольная. Она делала свое дело. В этой засушливой стране вода будто хотела сказать людям: ах, вам всегда меня мало, всегда не хватает, вы жалуетесь и пишете об этом, так вот, я явилась, и что же—опять недовольны?
И тут послышались крики, далекие, безнадежно зовущие, как из пропасти. Приглядевшись, Гаврила сказал:
—Женщина, одынако, там. И трое мужычин.
Нина Петровна с рабочими. Они, естественно, раньше нас узнали о беде, подъехали с той стороны навстречу. Мы стали кричать, и тут выяснилось, что кричать я не умею. Звуки гасли где-то рядом. И у Гаврилы не получалось, он открывал рот и побуркивал что-то вроде «га-га-га». Нашего дуэта хватало до первых лиственниц. Выручил шофер. Он подошел сзади в высоких резиновых сапогах, стал поудобней, развернул пошире грудь, приложил ко рту ладони, набрал воздуху и загремел: «Эге-ге-гей! За мо-стом! Э-ге-ге-гей!» И живой его голос услышали. Мы тоже вдруг смогли и завопили одновременно.
Шумела река, мы слушали, ничего не слышали и снова кричали. Охрипли. А как быть? Не кричать? Разве не так мы поступаем в жизни: знаем—делаем что-то бессмысленное, явно бесполезное, не то, что надо, и все же продолжаем, как говорится, для успокоения совести — сделано все возможное…
Единственное, чего мы добились,— это понять цифру пять—пять рук было поднято с той стороны и пять рук подняли мы в знак того, что поняли — через пять дней новая встреча. Может, починят мост?
И никакой связи — ни почтовой, ни телеграфной. Отряд стоит в тайге. Персидский царь Ксеркс на моем месте, конечно, приказал бы высечь эту негодную реку Тамму, как он сделал это с Дарданелльским проливом: палачи нанесли триста ударов кнутами за то, что пролив разрушил построенные персами мосты.
Надо поискать квартиру и, пока бунтует Тамма, обследовать аласы. Это тоже дело немаловажное, пожалуй, при бурении времени на это не будет.
Бабушка оказалась очень сердитой и ни слова по-русски. Когда Гаврила передал мою просьбу пустить нас на короткий срок к себе в избу, замахала руками в сторону двери — уходите, и все, и, отвернувшись, долго что-то рокотала-бормотала. Была она маленькая, растрепанная, неряшливая, с грязными босыми ногами.
—Гаврила, ну спросите, почему она не хочет?
Гаврила посмотрел на меня удивленно и осуждающе:
—Нелися. Как можьно — старый селовек не хосет, а я буду говорить?
Уважительно и робко подойдя к ней, он произнес несколько слов. Старуха рассердилась еще больше. Согнутая, лохматая, она свирепо наступала на Гаврилу, выставив вперед корявые узловатые пальцы, а он отступал к стене.
— Что вы ей сказали?
— Я спыросил, с кем она тут живет.
Да, такую бабушку лучше не трогать. Почтительность и внимание Гаврилы к злой и грязной старухе меня восхитили.
Пустила нас другая бабушка — как в сказке, после злой колдуньи не могла не появиться добрая волшебница. Крохотная юрточка, мазанка из глины. Меня она устроила с собой, а Гаврилу рядом, где была коза. Не ставить же нам палатку в поселке.
Якутская юрта—домик из жердей, которые ставят вертикально, комлями вниз, с небольшим наклоном внутрь. По краям юрты вбиты в землю столбы, на них лежит поперечная обвязка, к ней и крепятся жерди. Потолок тоже перекрыт жердями, поверх них смолистое корье и слой земли сантиметров сорок. В старых юртах пол был земляной, здесь дощатый. Снаружи юрта обмазана толстым слоем глины с навозом. Так же примерно строится и хотон для скота. Раньше хотон соединялся с жилой юртой, отделяясь только занавеской, да и то родившийся зимой молодняк хозяева брали к себе в тепло.
Внутри бабушкиной юрты были скобленые лавки, стол. Очень понравились вешалки в стенах — толстые деревянные гвозди, забитые между бревнами там, где захотелось. На гвоздях висели берестяные туеса для суоры, кёрчика и ягод. Окошечки в юртах всегда маленькие, и это понятно: обогреваются камельком и через него все выдувается. В окнах были стекла, а раньше обычно вставляли прозрачные льдинки или белую материю, я видела такое у нас на Сайсаре, в Сергеляхе и в таежных зимовьях Восточного Верхо-янья.
Камелек — самое примечательное в якутской юрте. Жаркий, уютный, притягательный. Он занимает весь угол юрты. На большом глиняном треугольном шестке почти вертикально стоят дрова, упираясь в выгнутое жерло, которое сразу продолжается трубой с выходом наружу. В камельке все прелести и невыгодности камина: он поедает уйму дров и, со студенческих времен помню, имеет КПД всего пятнадцать процентов.
Всегда удивлялась англичанам, крепко приверженным к этому красивому и коварному сооружению. Спят в колпаках, мерзнут и до сих пор еще нередко сохраняют каминное отопление.
На шестке готовят пищу, как на плите, только огонь греет посуду сбоку, что совсем мало действенно. Сидеть у камелька необычайно приятно. Представляю, как радостно входят в его радушное тепло путники зимой с мороза вьюжной ночи.
Ломтуго — поселок. Несколько больших аласов рядом тоже называются Ломтуго. А вокруг разбросано, в лесу и на открытостях, множество других и больших и малых аласов, с именами и безымянных, сухих и с водой.
Жарко, солнечно. Мы одолеваем травяные просторы межаласий, идя то по убогой, будто вытоптанной травке, то по цветочным волнам, которые от попутного ветра ложатся перед нами грядами, открывая серебристые свои подолы. Сверяясь с картой (теперь-то у меня карты!), я ищу ближайший алас. Как в родные лица, хочется заглянуть в них скорей. Вот они, дорогие, никуда не делись. Сейчас я принадлежу им, даже не верится. Вот он темнеет, первый, вот приблизился, уже виден его притягательный провал, вот и встретились снова… И опять как в первый раз, будто вновь смотрю и не могу не удивляться таинству рождения на свет этих гигантских впадин в земле; будто не прознала я уже все про них, снова подхожу как к чуду.
Гаврила вырос среди аласов, и у него вопросов нет. Но я думаю, он не удивляется им не только поэтому; он не расширит глаз, даже если перед ним с неба на крыльях спустится крокодил.
По карте алас с водой, к которому мы подошли, называется Нах-Кюёля или озеро Коровье. Он слит из двух. Вдоль первого, продолговатого тянется постепенно сужающееся озерко, за ним — зелень узкого болотца с кочками. На кочках, распадаясь веерами, стоит осока, сама эти кочки часто создающая. Наверху, вокруг аласа сплоченными шеренгами стоят лиственницы, кое-где пряча редкие сосны. Лес, что толпится на межаласье, спускается в днище по пологому склону метров пять—семь высотой и почти полностью это днище захватывает.
Пробираясь чавкающей травой вдоль озерка, под самой стеной борта я обнаружила аласного «детеныша», он врезан почти безупречным полукольцом маленькой, незаметной издали речкой. Остатки этой речки соединяются с болотцем. За болотцем днище аласа чуть возвышается и переходит в «ворота» — проем, выводящий в другой алас.
Перебираться во второй было истинным мучением: свежий голубой лес перешел в сухой и на склоне был почти непроходим. Ствол к стволу, черные железные сучья рвали рубашку и руки в кровь. Серо-зеленые лохмотья пересохших лишайников осыпали удушающей пылью. Середина аласа вроде размыта, по всем признакам петля-впадина долгое время питалась рекой, озерко в понижении осталось на память.
Казалось бы, я должна уже равнодушно принимать все эти свои переходы по аласам, но так не получается: каждый раз я вступаю из одного в другой с волнением, будто внимаю очередной захватывающей новелле, ведь я теперь все проверяю! Будет узнавание? Будет что-то новое еще?
Подтверждение найденного всегда важно, а нечто новое неизменно поражает и пленяет. Еще один алас, куда мы перелезли, тоже теряя клочья, порадовал классичностью черт — почти полная петля огибала прочно и уверенно сидящий в середине бугор-останец. Бугор был невысок, но занимал почти всю впадину и этим был редкостно интересен. За ним приглушенно мерцало ожерелье озерков; как всегда, к озеркам он обрывался, в другую же сторону, снижаясь, тянулся почти до самого конца впадины. Мягкая густота лиственниц почти везде была покраплена рыжими пятнами— это ночами на их ветвях холодными пальцами играли заморозки.
По низине перед лесом на открытом месте ходят коровы, оправдывая своим присутствием название аласа, спотыкаются об изгороди, видимо оставшиеся от огородов. В траве на больших полянах густо и пестро рассыпаны мелкие гвоздички и лютики.
А в другом аласе мы попали совсем в иной лес — могучий, мощный, свежий, где стволам лет по двести и столько же пням, стоящим в путанице трав на опушке.
Я не сразу поняла, какой радостью меня одело, но что-то свежее, звенящее светом и красками приняло в себя целиком. Сочная зелень лиственничных крон опиралась на густо-коричневые, какого-то тропического «загара» стволы. Под стволами на землю была брошена и пылала яркая, оранжево-красная, почти медная попона старой хвои, плотная и тяжелая. Попона лежала празднично, нарядно, и все вокруг нее выглядело очень парадно. Она окутывала без промежутков пни, неровности почвы, обнимала каждый ствол у подножия и еще скрывала, вроде охраняла от чужого глаза какие-то неясные, местами довольно высокие всхолмления между деревьями.
Все это так живописно и стройно пело, что не хотелось двигаться, только стоять, смотреть и вникать в эту совершенно невероятную здесь экзотику. Я попала под синее небо тропических лесов, как бы внутрь картины Гогена. Та же беспереходная прямизна и то же утверждение цвета, то же овладение всеми чувствами сразу.
По-видимому, хвоя скопилась в этом узком аласном безветрии за многие годы. Я огляделась, всматриваясь, и вдруг увидела то, что холмилось под неровностями попоны и что лес как бы хотел скрыть,— давнее свое прошлое—древесное кладбище когда-то упавших и погребенных здесь поколений деревьев. Полусгнившие, трухлявые и более крепкие стволы лежали друг на друге вперехлест, навалом, кое-где высовываясь из своей красочной усыпальницы.
Над июньской тайгой стоит веселая, торжественная арка, немного аляповатая, но гостеприимная — радуга. Одна нога ее опускается за ближайший лес, другая — в открытое аласное поле. В радуге много синевы, лило-вости и легчайшей, прозрачной зелени, переходящей в перекаленную, густую красноту.
Я долго записывала в полевой дневник увиденное за день и забыла о радуге. А потом оказалось—от нее осталась только бледная верхушка, почти растворившаяся в небе. Вот всегда так: нам некогда, мы упускаем прекрасное и довольствуемся потом лишь слабыми его тенями.
Не всегда удается нам сразу, по ходу найти какую-то помеченную на карте впадину: по пути попадается несколько безымянных, которые тоже миновать не хочется, все равно любопытны. Сначала безымянные принимаешь за искомые и только потом постепенно выясняешь, какие именно мы видели.
Проходив часа два, а то и больше, полазав через лесные изгороди и сухие костры ветровала, пройдя по днищу и склонам аласа из конца в конец, осмотрев каждый куст и метр земли под ногами, чувствуешь наконец объемы, размеры и все особенности каждого нового «подвала».
Есть смешные формы соединившихся аласов: вот два — под прямым углом друг к другу, третий — между ними. В первом вокруг озерка сутулились погибшие деревья среди кочек и округлых болотцев. Деревья, видимо, погибли, когда котловина затапливалась водой. Были и следы речки — полукругом вдоль борта, и был остаток ее маленькой терраски. Заметно, что берега аласа изменены термокарстом.
В угловом аласе в середине бугор-останец с озерком, за ним — все по моей «схеме». Стоял бугор занятно, будто громадная коврига хлеба на совершенно ровном подносе днища. В третьем очень травянистом, нашлась пара «детенышей» — аласиков, врезан ных и оставленных извилистой речушкой, стыдливо прятавшейся в кустах березы и мелкой ивы. Эти брошенные «сумчатые детеныши» лежали, уютно свернувшись в лоне принявшей их впадины.
На склонах обнаружились старые, заросшие тропы и стертая временем дорога; были в конце аласа, в борту его, и два как бы расходящихся оврага-ложбины. Похоже, они образовались недавно: может, ручей размыл «старые швы» погребенного русла. Мы пошли этими заросшими тальником ложбинами, сырыми внизу, с удовольствием ощущая сквозь горячие резиновые сапоги прелесть прохлады. Берега ложбин постепенно смыкались, они снижались, одновременно дно их повышалось. Метров через двести мы оказались на совершенно ровной поверхности. Такие ложбины не могли быть вырыты искусственно, ибо не было рядом ал асов, куда, прорыв борт, якуты могли бы спустить воду.
— От-урях,— сказал неожиданно Гаврила, останавливаясь и показывая на ложбину, из которой мы поднялись.— Это — От-урях.
— Что?
— Тыравяная речыка называется. Бывает, одынако, из одыного аласа в дыругой идет. Говорят так.
Вот что! Эти ложбины якуты называют травяными речками? И вполне естественно, что эти «выходы» могут иногда соединять между собой аласы, если промежуточные участки реки не «заштопываются» по тем или иным причинам. Может, не везде они именно такие, но сам факт интересен.
Духота, жара. Тяжелые гири сапог на ногах, завязанная под шеей ковбойка, опущенные рукава. И самое непереносимое — жалящие стаи комаров, висящие черной тенью (или мы — их тень?). Как-то смотрела я на большого пса, лежащего у крыльца. С чисто человеческим возмущением пес бил их лапой и лацкал зубами, а потом поднял вверх морду и завыл. И все эти «казни» мы, полевики, переносим добровольно, а таящаяся где-то в глубине, только умом понимаемая радость должна нам это компенсировать.
Вот еще два аласа—Эрбях и Эрбях-умога. Сквозь густоту ветвей подобрались к тихо лежащей впадине. Вошли в полное безмолвие: ни голоса воды, ни лягушек, ни птиц.
— Что такое Эрбях?—спрашиваю Гаврилу.
— Человек такой был — Эрбях,— отвечает он.— Эр
бях-умога— могила Эрбяха. Наверно, тут могила есть.
Да, жил, видимо, когда-то здесь старик Эрбях или охотился, ночевал в этом аласе. А может, был он молод, красив и удачлив или в конце жизни пришел сюда умирать? Алас невелик и весь зарос дремучим лесом, мы в него не пошли.
А второй оказался неожиданно большим, и мы долго ходили по нему, пока я не выяснила, что имеет он в плане форму сердца. Без бугра, с берегами разной высоты — от двух до шести метров. «Ворота» между аласами широки, гостеприимны и украшены с двух сторон остренькими мысами. Эти мысы создают ту самую «седловидную» форму впадин, о которой писали американские исследователи.
Лиственничный молодняк, через который мы напрямик лезем, колется, как мягкая металлическая щетка. «Выходы» из аласа — овраги-ложбины — старые, давно задернованные. Все на своих местах!
Нечто очень важное установила я после таких своих походов: на снимках с самолета или если рассматривать с него землю бывает виден только алас или аласное озеро: выходы-ложбины часто прикрыты лесом, растущим в одной стороне аласа. Для высотного зрителя все эти ложбины он загораживает, но в том-то весь секрет и состоит, что лес именно в этих ложбинах и растет — лесу нужна влага! И он маскирует главное. И только если пройти так, как ходим мы, облазить и чуть ли не руками ощупать каждый метр, можно разглядеть все.
У правой и левой верхушек «сердца» Эрбях-умога лежит по озерку. Левое, в высоких бурых камышах, заболочено. Над правым, на высоком берегу, сквозь искрящиеся на солнце кусты видны старые могилы — вот где они оказались. Одна, очевидно, могила Эрбяха, а чья вторая? Мы влезли к ним по осыпающемуся склону. Две пирамиды ступенчатых надгробий из брусьев. Прячу от себя печальные мысли, неизбежные у этих заброшенных могил.
Отсюда, сверху, мы глянули вниз, на озерко под ногами, и ахнули: оказалось оно игристым, прозрачным и с чистейшим песчаным дном! Вода светло искрилась и вздрагивала от ветерка, и этот живой трепет жизни обернул все печальное в радость. Вот вам и термокарст— речное песчаное дно! Окунуться бы в воду, освежиться, вздохнуть от этой безжалостной жары.
А кто же был этот Эрбях? И почему такое имя? Христианство в Якутии сменило язычество уже триста лет назад, и имена у всех якутов русские. Так, может, Эрбях этот похоронен еще во времена язычества? Известно, однако, что шаманство процветало очень долго.
Мы и не заметили, как к нам неслышно подошел старик без руки. Седой, маленький, с длинной редкой бородкой, в темной серой рубахе и торбазах. Старик смотрел хитро и ласково, такой пан лесных урочищ. Он охотно отвечал на вопросы. Сказал, что в озерке этом в самом деле купаются!
На довольно подробной моей карте очень много аласов без названий. Тут же обошли мы еще не менее пяти, умирая от жажды и глотая на ходу комаров. Сладкий их вкус был во рту все время. Вылезая из очередного аласа на межапасье, я окидывала глазами окрест, ища ими, как миноискателем, круглые пятна аласных «мин», разбросанных среди травяных, а где и почти полустепных пространств.
И вот знаменательная встреча: почти рядом с одним из аласов наверху остатки русла небольшой речки. Пройдя по ней в одну сторону, наткнулись на тупик, в другую—увидели уходящий вперед уже задернованный ложок. Река «заштопывалась» с двух сторон! Такое длинное корыто лежало перед нами. Ложок поперек был кособок и, как вехами, помечен вдоль редкими кустиками застарелого ивняка. Все похоже на то, что видела я на Междуречье впервые несколько лет назад!
А вот другое, удивительное. Как-то утром мы вышли на лесную поляну, всю в мелких кустиках голубики. И вдруг сверкнуло навстречу сонмище крупных, в пол-листа, густо-васильковых сапфиров чистейшей воды, рассыпанных по этой поляне. Ликующая синева горела огнем. Из всех рос за все годы жизни — единственная.
И подумалось: вот как бывает—находится где-то нечто необыкновенное, что и представить себе не можешь, существует само по себе, а ты живешь и незнаешь, и только случай сводит тебя и, как великое благо, удостаивает. И сколько же такого, может и под рукой у нас, необыкновенного, с которым никогда не встретишься!
Я сижу на крыльце и караулю белую ночь Якутии. А как-то сейчас в тех далеких и памятных мне, дорогих душе краях? На Тимптоне у источников, тысячелетиями щедро изливающих свою воду в реку; в Ленинграде, на его тихих набережных, где ночь отличается ото дня только тем, что на улицах почти никого нет и для речных странников открыта душа мостов; на берегу Карского моря, на Диксоне, у креста на могиле Тессема (сейчас там стоит памятник), и во многих других местах.
Ветер слетает с веток лиственниц порывами. Далеко видно, как у домов сидят собаки, наверно, как и я, не верящие в ночь. Они караулят день. Ночной день спящей Якутии.
В большом аласе озерки, бугры, ложбины. Я стоя набрасываю план — тут есть многое, над чем стоит подумать. Вечереет. Гаврила где-то в стороне равнодушно созерцает мир. Вдруг он говорит ровно и спокойно:
—Коровы.— При этом почему-то окает по-владимирски.
Взглянула и удивилась: незаметно совсем близко к нам подошло стадо. О встрече с коровами у меня с детства воспоминания вовсе не радужные. Играя с ними в их малолетстве, я не успевала понять быстрое их взросление и уловить окончание безобидной игры в дружбу. И не раз прежние мои приятели и приятельницы поднимали меня на свои окрепшие рога.
—Ну, что они? — спрашиваю я через некоторое время Гаврилу, не отрываясь от блокнота.— Идут сюда?
—Нет. Сымотрят.
Пусть смотрят. А потом вдруг вышло, что коровы очутились от нас в нескольких шагах. Шли медленно, широким фронтом, как псы-рыцари в кинофильмах.
— Гаврила,— сказала я, все еще не в силах оторваться от плана,— возьмите палку и отгоните коров, я должна закончить схему.
— Нет,— говорит Гаврила ровным голосом и с прежним ударением на «о», не трогаясь с места.— Я коров боюс.— А потом боком пошел куда-то, что я увидела краем глаза.
И уже ощущался летящий впереди стада теплый ветер разгоряченных животных тел с запахами шерсти, молока и травы. Бежать было поздно, да и менять точку зрения на плане не хотелось. Замерев, осталась. И вот нахлынула и задвигалась, обтекая сзади, живая парная масса. Обдав меня горячим воздухом из ноздрей и даже ткнувшись в плечи и затылок мокрыми носами, они вплотную прошли мимо. Казалось, шли целые часы и что их сотни. А я стояла, закрыв глаза.
— Алас Огонёр-сыгыта,— говорю я, глядя на карту.— Что это значит?
— Поляна Старший.
— Как это «поляна старший»? Может, Старая поляна?
— Нет. Поляна Старший,— повторяет он.— Так надо.
На объяснения он скуп, особенных рассказов от него не дождаться. И если даже он не знает чего-либо, но уже изрек — изменений не будет. Перечить ему то же, что сердитой бабушке.
Чем больше я общаюсь (другого слова не найду) с аласами, тем больше не столько разумом, сколько чувством и каким-то глубоким нутром души ощущаю таящуюся в природе великую и целесообразную красоту. Гармоничную, устойчивую, вечную. Ощущения наши всегда намного сильнее выражения, которое только небольшая часть их на поверхности слов, а иногда и сознания.
Нередко, бродя в одиночестве где-то далеко, по не очень большим, совсем будто наглухо запертым и глубоким впадинам, испытываешь вдруг чувство захлопнувшейся ловушки. А если еще рядом в углу угрюмо чернеет лес, в который надо заглянуть, хотя и не хочется, становится совсем неприятно. Но почти всегда, если все же заставишь себя пойти в тот лес, преодолеешь неприязнь, проберешься среди пугающе молчаливых стволов, то увидишь впереди просвет и сразу пропадет ощущение плена, появится даже желание вернуться и не спеша, внимательно разведать свою западню и понять, почему она показалась такой?
Или однажды было так: ал ас с озерком лежал далеко, в смутном, глухом месте тайги, очень тесной и угрюмой. И слишком неподвижно все было кругом. Крупные отражения близкого леса пересекались белесыми на свету пятнами озерной ряски, отчего создавались извилистые ходы черной воды, похожие на бездонные провалы. И ели появились откуда-то, черные и огромные, и выступили вперед, будто о чем-то предупреждая.
Поборола я эту гнетущую заброшенность тем, что бросилась, раскинув руки, в высокую траву на дне аласа у озера, как в Михалеве под Москвой. И все было у глаз такое же — травинки, ползающие букашки, качающиеся на небесном фоне лютики, такое, что роднит весь мир. Тут даже отрава жизни — комары показались знакомыми, домашними.
За прошедшие восемь лет мысли об аласах достаточно «отлежались» в моей голове, подобно рукописи в столе. Давнее желание — побурить в аласах и на межаласьях, снова походить по ним, проверяя каждый шаг,— теперь исполнялось.
На пути основной командировки в Тикси— Норильск — Игарку и дальше мне разрешили, дали возможность на месяц заехать на Междуречье. По старой памяти начальник мерзлотной станции в Серге-ляхе (когда-то «моей»!) Мельников распорядился передать мне на этот срок отряд, то есть рабочих с машиной и оборудованием, от гидрохимика станции, моего друга Нины Петровны, заканчивающей там свои исследования подаласных таликов.
И вот мы с Гаврилой — лаборантом-якутом, нанятым в Якутске,— и со всем экспедиционным имуществом едем по тайге… на такси, на самом настоящем, с шашечками.
Мне приходилось в жизни ездить по-всякому. На поездах — от пульмановских международных вагонов до четвертоклассных, которые в детстве моем называли «максимом», со сплошными полками-полатями; в товарных — внутри, на тормозах и даже на буферах, да еще с кое-каким рабочим скарбом (начальник станции при этом отворачивался, ибо помочь не мог); на паровозах, пароходах — от каюты «люкс» до открытси ледяным ветрам Берингова моря палубы под шлюпками; на собачьих упряжках, оленях с нартами и верхом (много, много), на лошадях — верховых и, конечно, на автомашинах. А на такси в тайге — впервые!
Мне кажется, что направляемся мы в этом такси прямиком к вратам царства, о которых давно мечталось. Врата эти — мост через реку Тамму, за которой и ждет меня отряд Нины Петровны Анисимовой. Шофера зовут Вадим, он из Рязани, коренаст, круглолиц, гостеприимно добродушен, как щедрый хозяин,— другой бы по тайге так просто не поехал. Гаврила дремлет позади, несмотря на бездорожную тряску облокотившись на большой рюкзак. Вчера мы переправились через Лену, от Бестяха тоже на такси добрались до Майи и устроились в гостинице. Да, в Майе гостиница.
С берегов Лены на такси — прогресс даже более ощутимый, чем из Полтавы в Диканьку. Встретить такси на ленском берегу, где почти сразу начинается тайга, не совсем обычно. Ни столбика с картинкой, ни асфальта, только гравий, политый кое-где мазутом с катеров, ополаскиваемый речной волной, да рыхлый песок.
Утро в гостинице было ласковое и обещающее Блаженно покидая ночное тепло кровати и предчувствуя счастливые дни приближающегося «царства», я мельком взглянула на соседнюю койку—их в комнате стояло восемь—и замерла… Из сбившегося набок простынного кокона, почти вплотную ко мне, глянули на меня глаза немолодой якутки — нечеловечьи страшные щелки в воспаленных, вывернутых веках.
И я побежала — «быстрее лани» — в амбулаторию молодая женщина-врач с ямочками на щеках и искорками в глазах безмятежно перевела на меня эти искорки и на мой испуганный лепет спокойно сказала: — Это еще что — гостиница! У меня за прилавком такие стоят. Кто будет торговать, если я стану всех снимать?
Расстроенная, я вышла из больницы почему-то с черного хода и стояла, рассеянно глядя на странную подводу, приближавшуюся к дверям,— волокушу с двумя соединенными слегами. Рядом с парой быков медленно шагал высокий худой якут. Серебристые волосы ярко светились над его смуглым лицом. В низко провисшем мешке, в ворохе темного тряпья лежало, барахталось и хрипло кричало какое-то несчастное существо. Старуха — черная, страшная, с запавшими глазами, что мелькали иногда сквозь длинные черные спутанные волосы, закрывавшие лицо — сипела и металась между слегами.
Старуху привезли,— крикнул выскочивший из двери молодой санитар,— забирайте! — И к якуту: — Чего сюда подъехал-то?
Якут каменно стоял и не сводил со старухи глаз. Над белыми стенами больницы качались молодые сосны. У подвала, где была кухня, лежали кучи угля, из низких окон неслись голоса и звон посуды, пахло щами. Старуха хрипела. Я беспомощно потаптывалась. Якут молчал. Чем ей помочь? Увидев выходящих в белых халатах мужчин, я ушла. Из какой глуши появилась эта волокуша?
Как-то незаметно потерялась дорога, растеклась, стерлась, и шла уже неширокая тропа; откуда-то с боков, через траву и валежник, сочилась на нее, поблескивая, вода. Деревья приблизились, тайга смотрела глуховато. Я догадывалась, какие мысли ворочались в голове у добродушного шофера: «Тут и не развернешься, отсюда не вылезешь, а если завязнешь— амба…»
И он остановился. Но я так уговаривала! Воодушевленно и волнуясь рассказывала об аласах, хотела, ни на что не надеясь, приобщить его к ним — нашла чем соблазнять! Вадим слушал, кивал и все же, ковыляя и притормаживая, ехал. Парень он был особенный. О, а видел он когда-нибудь аласы вблизи? Ходил по ним? Да разве можно иметь о них представление, если смотришь из окна кабины, с дороги!.. Что, опять остановились?.. А как нас ждут там, на той стороне Таммы! Всего-то километра два, наверное, осталось.
Три раза уже вытаскивали машину из воды и травяной топи, толкали сзади в зеленый покатый бок, распластываясь чуть ли не до земли.
—Всё.— Вадим посмотрел на меня, сжав губы.—
Как отсюда топать будете? Я дальше не могу.
Милая душа, он о нас заботился! А в самом деле, как нам быть? Мы с вещами. Возвращаться? Как далеко впереди мост и как далеко за мостом наши? А вдруг там решат, что я не приехала, и повернут домой или перебазируются?
Мы проехали еще немного, снова на «моих ал асах», как по гатям. И то оседали с машиной, то чуть ли не на дыбки становились. Какой парень попался! Теперь он окончательно остановился.
— Я же хотел вам… видели, как я ехал? Кто меня отсюда вытаскивать будет?
— О, за мостом нас ждет мощная машина и восемь здоровых парней! — Явно я увеличила вдвое свою
будущую гвардию, однако не обманно, а от гибнущего энтузиазма.
— Что-то гудит,— сказал вдруг, проснувшись, Гаврила. Он ухитрялся дремать в промежутках между вытаскиванием машины. В самом деле, что-то гудело.
Гул был неровный, какой-то толчками, как полет «мессершмиттов» в войну.
— Смотрите,— сказал Вадим. Я посмотрела вперед— вода затопила подножия деревьев и кочки. Из воды торчала трава и мелкие кустики низкорослой березки по обочинам. Тропы не было видно.
Вадим вылез, негромко чертыхнулся, огляделся и вздохнул. Куда делась тропа, что это за вода, где мост и что это за гул? Шум воды. Река разлилась после дождей! Я вытащила из рюкзака наши с Гаврилой резиновые невысокие сапоги — не рыбу же неводить собирались, и мы двинулись с ним по воде вперед на разведку.
Метров через пятьдесят вода залила сапоги, теперь мы шли шлепая по высокой траве и залитым кустам, мокрые до пояса. Стало зябко и неуютно, похоже, затопило мост. Шум усилился, сквозь деревья замелькало что-то светлое, быстрое, скользящее. Мы увидели верхушки свай и застрявшие кое-где среди деревьев доски и бревна.
Мост снесло! Вода шла валом — буро-желтая, увлеченно-самодовольная. Она делала свое дело. В этой засушливой стране вода будто хотела сказать людям: ах, вам всегда меня мало, всегда не хватает, вы жалуетесь и пишете об этом, так вот, я явилась, и что же—опять недовольны?
И тут послышались крики, далекие, безнадежно зовущие, как из пропасти. Приглядевшись, Гаврила сказал:
—Женщина, одынако, там. И трое мужычин.
Нина Петровна с рабочими. Они, естественно, раньше нас узнали о беде, подъехали с той стороны навстречу. Мы стали кричать, и тут выяснилось, что кричать я не умею. Звуки гасли где-то рядом. И у Гаврилы не получалось, он открывал рот и побуркивал что-то вроде «га-га-га». Нашего дуэта хватало до первых лиственниц. Выручил шофер. Он подошел сзади в высоких резиновых сапогах, стал поудобней, развернул пошире грудь, приложил ко рту ладони, набрал воздуху и загремел: «Эге-ге-гей! За мо-стом! Э-ге-ге-гей!» И живой его голос услышали. Мы тоже вдруг смогли и завопили одновременно.
Шумела река, мы слушали, ничего не слышали и снова кричали. Охрипли. А как быть? Не кричать? Разве не так мы поступаем в жизни: знаем—делаем что-то бессмысленное, явно бесполезное, не то, что надо, и все же продолжаем, как говорится, для успокоения совести — сделано все возможное…
Единственное, чего мы добились,— это понять цифру пять—пять рук было поднято с той стороны и пять рук подняли мы в знак того, что поняли — через пять дней новая встреча. Может, починят мост?
И никакой связи — ни почтовой, ни телеграфной. Отряд стоит в тайге. Персидский царь Ксеркс на моем месте, конечно, приказал бы высечь эту негодную реку Тамму, как он сделал это с Дарданелльским проливом: палачи нанесли триста ударов кнутами за то, что пролив разрушил построенные персами мосты.
Надо поискать квартиру и, пока бунтует Тамма, обследовать аласы. Это тоже дело немаловажное, пожалуй, при бурении времени на это не будет.
Бабушка оказалась очень сердитой и ни слова по-русски. Когда Гаврила передал мою просьбу пустить нас на короткий срок к себе в избу, замахала руками в сторону двери — уходите, и все, и, отвернувшись, долго что-то рокотала-бормотала. Была она маленькая, растрепанная, неряшливая, с грязными босыми ногами.
—Гаврила, ну спросите, почему она не хочет?
Гаврила посмотрел на меня удивленно и осуждающе:
—Нелися. Как можьно — старый селовек не хосет, а я буду говорить?
Уважительно и робко подойдя к ней, он произнес несколько слов. Старуха рассердилась еще больше. Согнутая, лохматая, она свирепо наступала на Гаврилу, выставив вперед корявые узловатые пальцы, а он отступал к стене.
— Что вы ей сказали?
— Я спыросил, с кем она тут живет.
Да, такую бабушку лучше не трогать. Почтительность и внимание Гаврилы к злой и грязной старухе меня восхитили.
Пустила нас другая бабушка — как в сказке, после злой колдуньи не могла не появиться добрая волшебница. Крохотная юрточка, мазанка из глины. Меня она устроила с собой, а Гаврилу рядом, где была коза. Не ставить же нам палатку в поселке.
Якутская юрта—домик из жердей, которые ставят вертикально, комлями вниз, с небольшим наклоном внутрь. По краям юрты вбиты в землю столбы, на них лежит поперечная обвязка, к ней и крепятся жерди. Потолок тоже перекрыт жердями, поверх них смолистое корье и слой земли сантиметров сорок. В старых юртах пол был земляной, здесь дощатый. Снаружи юрта обмазана толстым слоем глины с навозом. Так же примерно строится и хотон для скота. Раньше хотон соединялся с жилой юртой, отделяясь только занавеской, да и то родившийся зимой молодняк хозяева брали к себе в тепло.
Внутри бабушкиной юрты были скобленые лавки, стол. Очень понравились вешалки в стенах — толстые деревянные гвозди, забитые между бревнами там, где захотелось. На гвоздях висели берестяные туеса для суоры, кёрчика и ягод. Окошечки в юртах всегда маленькие, и это понятно: обогреваются камельком и через него все выдувается. В окнах были стекла, а раньше обычно вставляли прозрачные льдинки или белую материю, я видела такое у нас на Сайсаре, в Сергеляхе и в таежных зимовьях Восточного Верхо-янья.
Камелек — самое примечательное в якутской юрте. Жаркий, уютный, притягательный. Он занимает весь угол юрты. На большом глиняном треугольном шестке почти вертикально стоят дрова, упираясь в выгнутое жерло, которое сразу продолжается трубой с выходом наружу. В камельке все прелести и невыгодности камина: он поедает уйму дров и, со студенческих времен помню, имеет КПД всего пятнадцать процентов.
Всегда удивлялась англичанам, крепко приверженным к этому красивому и коварному сооружению. Спят в колпаках, мерзнут и до сих пор еще нередко сохраняют каминное отопление.
На шестке готовят пищу, как на плите, только огонь греет посуду сбоку, что совсем мало действенно. Сидеть у камелька необычайно приятно. Представляю, как радостно входят в его радушное тепло путники зимой с мороза вьюжной ночи.
Ломтуго — поселок. Несколько больших аласов рядом тоже называются Ломтуго. А вокруг разбросано, в лесу и на открытостях, множество других и больших и малых аласов, с именами и безымянных, сухих и с водой.
Жарко, солнечно. Мы одолеваем травяные просторы межаласий, идя то по убогой, будто вытоптанной травке, то по цветочным волнам, которые от попутного ветра ложатся перед нами грядами, открывая серебристые свои подолы. Сверяясь с картой (теперь-то у меня карты!), я ищу ближайший алас. Как в родные лица, хочется заглянуть в них скорей. Вот они, дорогие, никуда не делись. Сейчас я принадлежу им, даже не верится. Вот он темнеет, первый, вот приблизился, уже виден его притягательный провал, вот и встретились снова… И опять как в первый раз, будто вновь смотрю и не могу не удивляться таинству рождения на свет этих гигантских впадин в земле; будто не прознала я уже все про них, снова подхожу как к чуду.
Гаврила вырос среди аласов, и у него вопросов нет. Но я думаю, он не удивляется им не только поэтому; он не расширит глаз, даже если перед ним с неба на крыльях спустится крокодил.
По карте алас с водой, к которому мы подошли, называется Нах-Кюёля или озеро Коровье. Он слит из двух. Вдоль первого, продолговатого тянется постепенно сужающееся озерко, за ним — зелень узкого болотца с кочками. На кочках, распадаясь веерами, стоит осока, сама эти кочки часто создающая. Наверху, вокруг аласа сплоченными шеренгами стоят лиственницы, кое-где пряча редкие сосны. Лес, что толпится на межаласье, спускается в днище по пологому склону метров пять—семь высотой и почти полностью это днище захватывает.
Пробираясь чавкающей травой вдоль озерка, под самой стеной борта я обнаружила аласного «детеныша», он врезан почти безупречным полукольцом маленькой, незаметной издали речкой. Остатки этой речки соединяются с болотцем. За болотцем днище аласа чуть возвышается и переходит в «ворота» — проем, выводящий в другой алас.
Перебираться во второй было истинным мучением: свежий голубой лес перешел в сухой и на склоне был почти непроходим. Ствол к стволу, черные железные сучья рвали рубашку и руки в кровь. Серо-зеленые лохмотья пересохших лишайников осыпали удушающей пылью. Середина аласа вроде размыта, по всем признакам петля-впадина долгое время питалась рекой, озерко в понижении осталось на память.
Казалось бы, я должна уже равнодушно принимать все эти свои переходы по аласам, но так не получается: каждый раз я вступаю из одного в другой с волнением, будто внимаю очередной захватывающей новелле, ведь я теперь все проверяю! Будет узнавание? Будет что-то новое еще?
Подтверждение найденного всегда важно, а нечто новое неизменно поражает и пленяет. Еще один алас, куда мы перелезли, тоже теряя клочья, порадовал классичностью черт — почти полная петля огибала прочно и уверенно сидящий в середине бугор-останец. Бугор был невысок, но занимал почти всю впадину и этим был редкостно интересен. За ним приглушенно мерцало ожерелье озерков; как всегда, к озеркам он обрывался, в другую же сторону, снижаясь, тянулся почти до самого конца впадины. Мягкая густота лиственниц почти везде была покраплена рыжими пятнами— это ночами на их ветвях холодными пальцами играли заморозки.
По низине перед лесом на открытом месте ходят коровы, оправдывая своим присутствием название аласа, спотыкаются об изгороди, видимо оставшиеся от огородов. В траве на больших полянах густо и пестро рассыпаны мелкие гвоздички и лютики.
А в другом аласе мы попали совсем в иной лес — могучий, мощный, свежий, где стволам лет по двести и столько же пням, стоящим в путанице трав на опушке.
Я не сразу поняла, какой радостью меня одело, но что-то свежее, звенящее светом и красками приняло в себя целиком. Сочная зелень лиственничных крон опиралась на густо-коричневые, какого-то тропического «загара» стволы. Под стволами на землю была брошена и пылала яркая, оранжево-красная, почти медная попона старой хвои, плотная и тяжелая. Попона лежала празднично, нарядно, и все вокруг нее выглядело очень парадно. Она окутывала без промежутков пни, неровности почвы, обнимала каждый ствол у подножия и еще скрывала, вроде охраняла от чужого глаза какие-то неясные, местами довольно высокие всхолмления между деревьями.
Все это так живописно и стройно пело, что не хотелось двигаться, только стоять, смотреть и вникать в эту совершенно невероятную здесь экзотику. Я попала под синее небо тропических лесов, как бы внутрь картины Гогена. Та же беспереходная прямизна и то же утверждение цвета, то же овладение всеми чувствами сразу.
По-видимому, хвоя скопилась в этом узком аласном безветрии за многие годы. Я огляделась, всматриваясь, и вдруг увидела то, что холмилось под неровностями попоны и что лес как бы хотел скрыть,— давнее свое прошлое—древесное кладбище когда-то упавших и погребенных здесь поколений деревьев. Полусгнившие, трухлявые и более крепкие стволы лежали друг на друге вперехлест, навалом, кое-где высовываясь из своей красочной усыпальницы.
Над июньской тайгой стоит веселая, торжественная арка, немного аляповатая, но гостеприимная — радуга. Одна нога ее опускается за ближайший лес, другая — в открытое аласное поле. В радуге много синевы, лило-вости и легчайшей, прозрачной зелени, переходящей в перекаленную, густую красноту.
Я долго записывала в полевой дневник увиденное за день и забыла о радуге. А потом оказалось—от нее осталась только бледная верхушка, почти растворившаяся в небе. Вот всегда так: нам некогда, мы упускаем прекрасное и довольствуемся потом лишь слабыми его тенями.
Не всегда удается нам сразу, по ходу найти какую-то помеченную на карте впадину: по пути попадается несколько безымянных, которые тоже миновать не хочется, все равно любопытны. Сначала безымянные принимаешь за искомые и только потом постепенно выясняешь, какие именно мы видели.
Проходив часа два, а то и больше, полазав через лесные изгороди и сухие костры ветровала, пройдя по днищу и склонам аласа из конца в конец, осмотрев каждый куст и метр земли под ногами, чувствуешь наконец объемы, размеры и все особенности каждого нового «подвала».
Есть смешные формы соединившихся аласов: вот два — под прямым углом друг к другу, третий — между ними. В первом вокруг озерка сутулились погибшие деревья среди кочек и округлых болотцев. Деревья, видимо, погибли, когда котловина затапливалась водой. Были и следы речки — полукругом вдоль борта, и был остаток ее маленькой терраски. Заметно, что берега аласа изменены термокарстом.
В угловом аласе в середине бугор-останец с озерком, за ним — все по моей «схеме». Стоял бугор занятно, будто громадная коврига хлеба на совершенно ровном подносе днища. В третьем очень травянистом, нашлась пара «детенышей» — аласиков, врезан ных и оставленных извилистой речушкой, стыдливо прятавшейся в кустах березы и мелкой ивы. Эти брошенные «сумчатые детеныши» лежали, уютно свернувшись в лоне принявшей их впадины.
На склонах обнаружились старые, заросшие тропы и стертая временем дорога; были в конце аласа, в борту его, и два как бы расходящихся оврага-ложбины. Похоже, они образовались недавно: может, ручей размыл «старые швы» погребенного русла. Мы пошли этими заросшими тальником ложбинами, сырыми внизу, с удовольствием ощущая сквозь горячие резиновые сапоги прелесть прохлады. Берега ложбин постепенно смыкались, они снижались, одновременно дно их повышалось. Метров через двести мы оказались на совершенно ровной поверхности. Такие ложбины не могли быть вырыты искусственно, ибо не было рядом ал асов, куда, прорыв борт, якуты могли бы спустить воду.
— От-урях,— сказал неожиданно Гаврила, останавливаясь и показывая на ложбину, из которой мы поднялись.— Это — От-урях.
— Что?
— Тыравяная речыка называется. Бывает, одынако, из одыного аласа в дыругой идет. Говорят так.
Вот что! Эти ложбины якуты называют травяными речками? И вполне естественно, что эти «выходы» могут иногда соединять между собой аласы, если промежуточные участки реки не «заштопываются» по тем или иным причинам. Может, не везде они именно такие, но сам факт интересен.
Духота, жара. Тяжелые гири сапог на ногах, завязанная под шеей ковбойка, опущенные рукава. И самое непереносимое — жалящие стаи комаров, висящие черной тенью (или мы — их тень?). Как-то смотрела я на большого пса, лежащего у крыльца. С чисто человеческим возмущением пес бил их лапой и лацкал зубами, а потом поднял вверх морду и завыл. И все эти «казни» мы, полевики, переносим добровольно, а таящаяся где-то в глубине, только умом понимаемая радость должна нам это компенсировать.
Вот еще два аласа—Эрбях и Эрбях-умога. Сквозь густоту ветвей подобрались к тихо лежащей впадине. Вошли в полное безмолвие: ни голоса воды, ни лягушек, ни птиц.
— Что такое Эрбях?—спрашиваю Гаврилу.
— Человек такой был — Эрбях,— отвечает он.— Эр
бях-умога— могила Эрбяха. Наверно, тут могила есть.
Да, жил, видимо, когда-то здесь старик Эрбях или охотился, ночевал в этом аласе. А может, был он молод, красив и удачлив или в конце жизни пришел сюда умирать? Алас невелик и весь зарос дремучим лесом, мы в него не пошли.
А второй оказался неожиданно большим, и мы долго ходили по нему, пока я не выяснила, что имеет он в плане форму сердца. Без бугра, с берегами разной высоты — от двух до шести метров. «Ворота» между аласами широки, гостеприимны и украшены с двух сторон остренькими мысами. Эти мысы создают ту самую «седловидную» форму впадин, о которой писали американские исследователи.
Лиственничный молодняк, через который мы напрямик лезем, колется, как мягкая металлическая щетка. «Выходы» из аласа — овраги-ложбины — старые, давно задернованные. Все на своих местах!
Нечто очень важное установила я после таких своих походов: на снимках с самолета или если рассматривать с него землю бывает виден только алас или аласное озеро: выходы-ложбины часто прикрыты лесом, растущим в одной стороне аласа. Для высотного зрителя все эти ложбины он загораживает, но в том-то весь секрет и состоит, что лес именно в этих ложбинах и растет — лесу нужна влага! И он маскирует главное. И только если пройти так, как ходим мы, облазить и чуть ли не руками ощупать каждый метр, можно разглядеть все.
У правой и левой верхушек «сердца» Эрбях-умога лежит по озерку. Левое, в высоких бурых камышах, заболочено. Над правым, на высоком берегу, сквозь искрящиеся на солнце кусты видны старые могилы — вот где они оказались. Одна, очевидно, могила Эрбяха, а чья вторая? Мы влезли к ним по осыпающемуся склону. Две пирамиды ступенчатых надгробий из брусьев. Прячу от себя печальные мысли, неизбежные у этих заброшенных могил.
Отсюда, сверху, мы глянули вниз, на озерко под ногами, и ахнули: оказалось оно игристым, прозрачным и с чистейшим песчаным дном! Вода светло искрилась и вздрагивала от ветерка, и этот живой трепет жизни обернул все печальное в радость. Вот вам и термокарст— речное песчаное дно! Окунуться бы в воду, освежиться, вздохнуть от этой безжалостной жары.
А кто же был этот Эрбях? И почему такое имя? Христианство в Якутии сменило язычество уже триста лет назад, и имена у всех якутов русские. Так, может, Эрбях этот похоронен еще во времена язычества? Известно, однако, что шаманство процветало очень долго.
Мы и не заметили, как к нам неслышно подошел старик без руки. Седой, маленький, с длинной редкой бородкой, в темной серой рубахе и торбазах. Старик смотрел хитро и ласково, такой пан лесных урочищ. Он охотно отвечал на вопросы. Сказал, что в озерке этом в самом деле купаются!
На довольно подробной моей карте очень много аласов без названий. Тут же обошли мы еще не менее пяти, умирая от жажды и глотая на ходу комаров. Сладкий их вкус был во рту все время. Вылезая из очередного аласа на межапасье, я окидывала глазами окрест, ища ими, как миноискателем, круглые пятна аласных «мин», разбросанных среди травяных, а где и почти полустепных пространств.
И вот знаменательная встреча: почти рядом с одним из аласов наверху остатки русла небольшой речки. Пройдя по ней в одну сторону, наткнулись на тупик, в другую—увидели уходящий вперед уже задернованный ложок. Река «заштопывалась» с двух сторон! Такое длинное корыто лежало перед нами. Ложок поперек был кособок и, как вехами, помечен вдоль редкими кустиками застарелого ивняка. Все похоже на то, что видела я на Междуречье впервые несколько лет назад!
А вот другое, удивительное. Как-то утром мы вышли на лесную поляну, всю в мелких кустиках голубики. И вдруг сверкнуло навстречу сонмище крупных, в пол-листа, густо-васильковых сапфиров чистейшей воды, рассыпанных по этой поляне. Ликующая синева горела огнем. Из всех рос за все годы жизни — единственная.
И подумалось: вот как бывает—находится где-то нечто необыкновенное, что и представить себе не можешь, существует само по себе, а ты живешь и незнаешь, и только случай сводит тебя и, как великое благо, удостаивает. И сколько же такого, может и под рукой у нас, необыкновенного, с которым никогда не встретишься!
Я сижу на крыльце и караулю белую ночь Якутии. А как-то сейчас в тех далеких и памятных мне, дорогих душе краях? На Тимптоне у источников, тысячелетиями щедро изливающих свою воду в реку; в Ленинграде, на его тихих набережных, где ночь отличается ото дня только тем, что на улицах почти никого нет и для речных странников открыта душа мостов; на берегу Карского моря, на Диксоне, у креста на могиле Тессема (сейчас там стоит памятник), и во многих других местах.
Ветер слетает с веток лиственниц порывами. Далеко видно, как у домов сидят собаки, наверно, как и я, не верящие в ночь. Они караулят день. Ночной день спящей Якутии.
В большом аласе озерки, бугры, ложбины. Я стоя набрасываю план — тут есть многое, над чем стоит подумать. Вечереет. Гаврила где-то в стороне равнодушно созерцает мир. Вдруг он говорит ровно и спокойно:
—Коровы.— При этом почему-то окает по-владимирски.
Взглянула и удивилась: незаметно совсем близко к нам подошло стадо. О встрече с коровами у меня с детства воспоминания вовсе не радужные. Играя с ними в их малолетстве, я не успевала понять быстрое их взросление и уловить окончание безобидной игры в дружбу. И не раз прежние мои приятели и приятельницы поднимали меня на свои окрепшие рога.
—Ну, что они? — спрашиваю я через некоторое время Гаврилу, не отрываясь от блокнота.— Идут сюда?
—Нет. Сымотрят.
Пусть смотрят. А потом вдруг вышло, что коровы очутились от нас в нескольких шагах. Шли медленно, широким фронтом, как псы-рыцари в кинофильмах.
— Гаврила,— сказала я, все еще не в силах оторваться от плана,— возьмите палку и отгоните коров, я должна закончить схему.
— Нет,— говорит Гаврила ровным голосом и с прежним ударением на «о», не трогаясь с места.— Я коров боюс.— А потом боком пошел куда-то, что я увидела краем глаза.
И уже ощущался летящий впереди стада теплый ветер разгоряченных животных тел с запахами шерсти, молока и травы. Бежать было поздно, да и менять точку зрения на плане не хотелось. Замерев, осталась. И вот нахлынула и задвигалась, обтекая сзади, живая парная масса. Обдав меня горячим воздухом из ноздрей и даже ткнувшись в плечи и затылок мокрыми носами, они вплотную прошли мимо. Казалось, шли целые часы и что их сотни. А я стояла, закрыв глаза.
— Алас Огонёр-сыгыта,— говорю я, глядя на карту.— Что это значит?
— Поляна Старший.
— Как это «поляна старший»? Может, Старая поляна?
— Нет. Поляна Старший,— повторяет он.— Так надо.
На объяснения он скуп, особенных рассказов от него не дождаться. И если даже он не знает чего-либо, но уже изрек — изменений не будет. Перечить ему то же, что сердитой бабушке.
Чем больше я общаюсь (другого слова не найду) с аласами, тем больше не столько разумом, сколько чувством и каким-то глубоким нутром души ощущаю таящуюся в природе великую и целесообразную красоту. Гармоничную, устойчивую, вечную. Ощущения наши всегда намного сильнее выражения, которое только небольшая часть их на поверхности слов, а иногда и сознания.
Нередко, бродя в одиночестве где-то далеко, по не очень большим, совсем будто наглухо запертым и глубоким впадинам, испытываешь вдруг чувство захлопнувшейся ловушки. А если еще рядом в углу угрюмо чернеет лес, в который надо заглянуть, хотя и не хочется, становится совсем неприятно. Но почти всегда, если все же заставишь себя пойти в тот лес, преодолеешь неприязнь, проберешься среди пугающе молчаливых стволов, то увидишь впереди просвет и сразу пропадет ощущение плена, появится даже желание вернуться и не спеша, внимательно разведать свою западню и понять, почему она показалась такой?
Или однажды было так: ал ас с озерком лежал далеко, в смутном, глухом месте тайги, очень тесной и угрюмой. И слишком неподвижно все было кругом. Крупные отражения близкого леса пересекались белесыми на свету пятнами озерной ряски, отчего создавались извилистые ходы черной воды, похожие на бездонные провалы. И ели появились откуда-то, черные и огромные, и выступили вперед, будто о чем-то предупреждая.
Поборола я эту гнетущую заброшенность тем, что бросилась, раскинув руки, в высокую траву на дне аласа у озера, как в Михалеве под Москвой. И все было у глаз такое же — травинки, ползающие букашки, качающиеся на небесном фоне лютики, такое, что роднит весь мир. Тут даже отрава жизни — комары показались знакомыми, домашними.