В ТУМАНЕ АЛАСОВ

На острове внутри аласа сижу над обрывом, как над обпаками.— внизу во впадине густой туман. Белые безогневые костры бушуют единым белым дымом, он поднимается к ногам и цепляется за молодой сосняк. Вокруг еще молочно-светло. Все недосуг было выбраться в дальний конец этого нашего «жилого» аласа. Я сползаю по обрыву вниз, и туман обнимает меня, как ватой елочную игрушку.
 Надо бы пересечь алас и идти к палатке, держась его левого борта. Видимость не больше метра. Стало холодно, края аласа все нет — неужели я иду вдоль него или кружу?
 …Когда-то давно тоже был туман. Тихий океан, пароход, ночь, декабрь. Пароход медленно продвигался, издавая короткие тревожные гудки. У моряков много хороших традиций, и одна из них всегда как-тс особенно трогает душу—приветственные и прощальные гудки пароходов. Счастливого плавания! Долгие, долгие три гудка — до встречи! Счастливый путь! И все суда, стоящие на рейде и входящие в бухту, многоголосым хором вступают, и голоса их то обрываются, то снова пополняются. И так все время, пока корабль идет и идет и не выйдет в море.
 А как радостно приветствие встречного судна где-то далеко от родной земли! Родственное, доверительное, вдруг обретенное. Здравствуй, здравствуй! Голоса кораблей, как голоса живых существ. Может быть, сами моряки менее романтично воспринимают все это — привычка. А может, и наоборот.
 И еще гудки грустные—долг памяти над местами давних трагедий, потерь, гибели судна, человека. Команда капитана — приспустить флаг, залпы на баке… над пустыми волнами, над темной тяжелой зодой, равнодушно стирающей время.
 Я еле двигаюсь. И вдруг — это было так мгновенно страшно, что я не успела испугаться. Испугалась в следующие секунды — метрах в полутора от меня из тумана, как таран, надвинулось что-то темное и высокое. Не успела ничего подумать, сразу возник мужской голос: «Не пугайтесь, я вас ищу».
Но в те первые мгновения я так внутренне сокрушилась, что все мои физические и духовные каркасы будто превратились в груду лома. И я молчала.
 —Я вас ищу,— повторил голос снова. Вплотную подошел человек — молодой, очень худой, давно небритый, с запавшими глазами.
—Я от Катерины Ивановны.
Я молчала.
 —Я из Москвы. Аспирант. Прилетел. Встретил в поселке хорошего человека, доктора Катерину Ивановну. Жил у нее два дня. Рассказала про вас. Про аласы.
Захотел добраться к вам. Иннокентий объяснил, как вас найти. Пришел в лагерь к вам до тумана, сидел ждал. Работник ваш, якут, сказал, что вы в аласе,
давно должны прийти. И я пошел вас искать.
 Зовут его Женей. Вечером у костра я спросила, есть ли у него паспорт? Нет, оставил в Майе. Мы привыкли жить по бумажкам, и без них нам неуютно, особенно вот так, где-то в уединенном аласе. Что он хочет? Зачем пришел? Аспирант, естественно, может свой отпуск использовать как угодно. Походил по впадинам около Майи, подивился странному пейзажу и пленился?

На острове внутри аласа сижу над обрывом, как над обпаками.— внизу во впадине густой туман. Белые безогневые костры бушуют единым белым дымом, он поднимается к ногам и цепляется за молодой сосняк. Вокруг еще молочно-светло. Все недосуг было выбраться в дальний конец этого нашего «жилого» аласа. Я сползаю по обрыву вниз, и туман обнимает меня, как ватой елочную игрушку.
 Надо бы пересечь алас и идти к палатке, держась его левого борта. Видимость не больше метра. Стало холодно, края аласа все нет — неужели я иду вдоль него или кружу?
 …Когда-то давно тоже был туман. Тихий океан, пароход, ночь, декабрь. Пароход медленно продвигался, издавая короткие тревожные гудки. У моряков много хороших традиций, и одна из них всегда как-тс особенно трогает душу—приветственные и прощальные гудки пароходов. Счастливого плавания! Долгие, долгие три гудка — до встречи! Счастливый путь! И все суда, стоящие на рейде и входящие в бухту, многоголосым хором вступают, и голоса их то обрываются, то снова пополняются. И так все время, пока корабль идет и идет и не выйдет в море.
 А как радостно приветствие встречного судна где-то далеко от родной земли! Родственное, доверительное, вдруг обретенное. Здравствуй, здравствуй! Голоса кораблей, как голоса живых существ. Может быть, сами моряки менее романтично воспринимают все это — привычка. А может, и наоборот.
 И еще гудки грустные—долг памяти над местами давних трагедий, потерь, гибели судна, человека. Команда капитана — приспустить флаг, залпы на баке… над пустыми волнами, над темной тяжелой зодой, равнодушно стирающей время.
 Я еле двигаюсь. И вдруг — это было так мгновенно страшно, что я не успела испугаться. Испугалась в следующие секунды — метрах в полутора от меня из тумана, как таран, надвинулось что-то темное и высокое. Не успела ничего подумать, сразу возник мужской голос: «Не пугайтесь, я вас ищу».
Но в те первые мгновения я так внутренне сокрушилась, что все мои физические и духовные каркасы будто превратились в груду лома. И я молчала.
 —Я вас ищу,— повторил голос снова. Вплотную подошел человек — молодой, очень худой, давно небритый, с запавшими глазами.
—Я от Катерины Ивановны.
Я молчала.
 —Я из Москвы. Аспирант. Прилетел. Встретил в поселке хорошего человека, доктора Катерину Ивановну. Жил у нее два дня. Рассказала про вас. Про аласы.
Захотел добраться к вам. Иннокентий объяснил, как вас найти. Пришел в лагерь к вам до тумана, сидел ждал. Работник ваш, якут, сказал, что вы в аласе,
давно должны прийти. И я пошел вас искать.
 Зовут его Женей. Вечером у костра я спросила, есть ли у него паспорт? Нет, оставил в Майе. Мы привыкли жить по бумажкам, и без них нам неуютно, особенно вот так, где-то в уединенном аласе. Что он хочет? Зачем пришел? Аспирант, естественно, может свой отпуск использовать как угодно. Походил по впадинам около Майи, подивился странному пейзажу и пленился?
 Сидит, сидит человек дома, делает что-то путное, доволен, удачлив и вдруг срывается с места, на последние небольшие аспирантские деньги покупает билет и летит в далекую Якутию?
 Рассказывал, как рванулся он из Майи на какой-то машине, соскочил там, где указал Иннокентий, и вот, пожалуйста, сидит передо мной на сером голом стволе лиственницы у костра и ест с нами гороховый суп.
 —Я, собственно, не Евгений,— сказал он вдруг.— Меня зовут Желаний. Не удивляйтесь, это родители.
Но можете звать меня Женей, мне все равно.
 Чего только не придумают эти родители, создав чадо и обретя его в полное свое распоряжение.
 Желаний тут же вызвался пойти нарубить сучьев для угасающего костра. Когда он ушел, Гаврила сказал:
— Одынако, Женка из больницы бежал, наверное.
 — Почему вы думаете? Иннокентий всякому рассказывать не стал бы, где мы находимся. Он же сам нас предупреждал.
 Спального мешка у него нет, теплого на нем только джемпер, в руках тощенький рюкзак с плащом и кружкой. И что он вообще тут хочет? Почему не принес записку от Екатерины Ивановны? Только ее имя взял в залог своего существования вроде неразменной купюры в миллион долларов. Как он будет спать?
Положить его, такую громадину, в один мешок с Гаврилой невозможно.
 Когда пришло время ложиться, Желаний сказал, раздвигая нас с Гаврилой:
 — Лягу между вами двоими, хорошо? И накроюсь плащом. Я привык на холоде.
 Росистым утром оказались мы в аласе Огус-бага, что значит Голова быка. Алас-старица, но сильно обезличенный термокарстом. Сейчас он с одной стороны расширяется, хотя, видно, не очень давно и медленно. Все в нем расписано по моей схеме и все же… Круглый, метров двести пятьдесят, но с увалистым днищем. Берега в караваях и таких громадных, что на все двенадцать метров глубины приходится их всего один-два.
 Есть и «выходы» из петли — такой знакомый проем-чик, сдавленная щель в борту, заросшая кустами и травой, и лощинка, уходящая наружу метров на сто. И «пьедестал» есть, а за ним, как положено, полукружьем два вытянутых озерка метров по пятнадцати каждое. К озеркам по борту аласа спускается лавина лиственничного леса. Теперь мы ходим втроем.
 Следующий алас нас удивил. Там было озеро с очень сухими берегами, кучками толпилась полынь. Караваев не было вовсе, борта были характерно речные, даже видны были четкие речные клиффы, то есть обрывы. С южной стороны берег слезился мокрой грязью, которая поодаль, высохнув, дала нечто вроде азиатского такыра с пятиугольными полигонами. Горло петли распахнулось широко, и алас поэтому выглядел подковой.
 Желаний — экономгеограф. Очень худ, нервен, руки его вздрагивают, иногда будто нитка дергает шею — тик. Он всячески старается быть нам полезным. Вместе с Гаврилой прослеживают они ложки — выходы из аласов, я зарисовываю, пишу, фотографирую. Желаний берет с собой в маршруты топор и чайник, и мы вместо сухих бутербродов пьем теперь у костра чай.
 Мне он по существу не нужен. Сказала: единственное, что я могу ему дать,— это питание. Очень обрадовался.
 — Я понимаю, не я вам нужен, а вы мне, то есть мне нужна вот эта обстановка и чтобы кто-то был из людей рядом. Мне это необходимо. Я очень… как бы это сказать… перемешался, что ли… Нет, вы не поймете…
Его лицо стало жалким, смущенным, но он тут же собрался:
 — Вы не представляете, как все сложно в жизни.—
И будто спохватился: — У меня сложно. Я испугался.
— Чего?
 Он нагнулся ко мне и, оглядываясь на Гаврилу, который мыл кружки, сказал тихо:
 —Здесь, в этой удивительной обстановке, можно сказать все и все понять. Я вылетел из колеи. Невыбился сам, нет, меня вышибло. Постепенно, годами,
наверное, выпирало, а потом сразу… Горе от ума—это для меня слишком сильно. Я не гигант. Я слаб. И я
сломался. Как бы вам это объяснить? Нет, пожалуй, трудно.
 Я выжидательно молчала. Гаврила со страшной силой скреб котелок из-под супа. Мне показалось, что Желаний торопился высказаться под этот скрежет.
 —Я ломался дважды. Первый раз это было юношеское. Прошло. Не удивляйтесь и не смейтесь, поверьте по-серьезному—меня тогда пришибли… энциклопедии. Энциклопедии! Да, да. Они полны значительных событий, великих дел, изобретений, открытых явлений природы, там сонмище гениальных людей, как обычно говорят—всех времен и народов. Я хватал в Ленинке все эти энциклопедии, а их бесконечно много, новых и старых. И на разных языках. И я представил
себе, сколько их вообще, потому что в каждой стране их тоже множество… И все, что там написано, полно людьми и их делами. Я ужаснулся. Величию прошлого и настоящего, своему ничтожеству. Я испугался. Как много люди создали, прочли, изучили, изобрели, построили, написали. Какую страну ни возьмите с ее начала — везде ученые, врачи, зодчие, музыканты, писатели, художники. Это меня подавило. Я даже заболел. Зачем все мои усилия, мне не справиться.
Он заглянул мне в глаза:
— Скажите что-нибудь. Вам непонятно такое?
 — Я об этом не думала. А чего вы испугались? Да,
сейчас все труднее «брать планки», их поднимают все выше не только для спортсменов. Сначала надо все постигать. Но почему вам нужно кого-то догонять и перегонять? Делайте хорошо свое дело, этого достаточно. Все люди прошлого, напугавшие вас, не имели целью кого-то удивить и перегонять. Это уже потом
оказывалось, что они сделали нечто выдающееся.
 — Да, сейчас и я примерно так думаю. Я же вам сказал, что то был мой первый «свих». Он прошел. Я выправился. Потом я пробовал в журналистике… Трудно преодолеть стандарт… Вылезти из серости. Я далек от искусства, но думаю там легче — не требуется преодоления прошлого, просто нужна новизна. Иное.
 Желаний съежился, поднял одно плечо к уху и закрыл глаза. Он походил на большую больную птицу. Когда собираешься спать, не хочется думать.
 — Но это прошлое,— продолжал он.— А вот другое похуже. Однажды в Ленинке я встретил парня, тоже аспиранта. Спортсмен, прыгун и пишет диссертацию, представляете? О преподавании этих самых прыжков. И еще что-то в том же роде. Я был вне спорта. Но движения, физкультуру любил всегда. Вы что — спите?
 Алас Хомустах. Это значит «камыши». Неровный берег: то высокий, то низкий. Пристроился алас рядом с другим, который называется Эмехсин-алага — алас Старухи. Перешеек между ними всего метров тридцать. Края аласа в караваях — идет протаивание этой части берега, смотрящего на юг. На противоположной стороне таких признаков нет, там находится резко выраженный «выход» из петли в виде двух задернованных теперь оврагов, отходящих от днища аласа и вылезающих за его пределы.
 Атрибуты аласа расположены необычно — бугор с сильно заостренным концом хотя и смотрит на «выход», но озерки лежат и за, и перед бугром. Четко видна оставленная для нашего обозрения древняя работа реки, опоясывающей внутри аласа остров-останец.
 Мне показалось, что Желанию нужно одиночество, свобода от нас. И я, объяснив ему, что и как надо смотреть, какова стандартная схема расположения основных элементов рельефа в аласах, стала посылать его на предварительный осмотр одного, как и Гаврилу.
 Туман, как пришел внезапно, так вскоре и исчез. Белые ночи светили своим нездешним светом, и можно было ходить хоть до утра. Желаний, как и Гаврила, больше молчит, но временами срывается на монологи, особенно вечерами, когда хочется спать. Не дожидаясь их окончания, я влезаю в мешок, некоторое время слушаю, а потом засыпаю. После ужина он иногда уходит наверх и пропадает где-то часов до двенадцати. Это каждый раз беспокоит Гаврилу.
 — Куда так долыго ходит? Чыто там надо? Кыто там жыдет?
Я уже не опасаюсь—вижу, человек пришиблен, только не знаю чем. Может, у него несчастная любовь? Как-то вечером, когда мы, как всегда, сидели с Желанием у костра, а Гаврила лежал в палатке, он сказал:
 — Все мы любим смотреть на огонь, это в нас языческое.— Он подбросил в костер сухие, узловатые ветки лиственницы. Ветки издали резкий короткий треск. Желаний вздрогнул.
 — Похоже, со мной согласились, верно? Костер, угли напоминают мне древнюю традицию японцев — хождение по горящим углям. Вы, конечно, знаете об этом? Обычно это делали буддийские монахи, жившие недалеко от Токио, у подножия горы Такао. В церемониальных одеждах, очень торжественно, они подходили к костру, бросали на горящие угли горсти соли, ступали на них, медленно проходили и так же медленно поднимались затем в гору… Воображаю, как впечатляло — до волос дыбом! Известно это века с восьмого, что ли. Тайну хранили строго. А сейчас, уже лет десять наверно, это один из туристских аттракционов. Что это? Мельчают люди, что ли, или, наоборот, умнеют?
— Наверно, делаются трезвее.
 — Да, но тайна-то, тайна принесена в жертву! А как впервые-то пришло такое в голову? Удивить? Или это была пытка? Уцелел — сделал вывод, повторил, засекретил? Но ведь это научный прием, открытия идут от случая к случаю. Наука собирает по пылинкам со всех стремлений человека, но где-то в человеческих действиях есть опасный поворот — на благо или на беду. Как предугадать, во что выльется? Вот вылилось же однажды гениальное в атомную бомбу.
 В городе кажется, что человеку надо очень много. А здесь вот выясняется, что надо ему очень мало — немного еды и одежды на плечах. Я надела на голову ватник от комаров и зажала его подбородком. Сегодня мы вернулись раньше. Желаний принес дров, зажег костер. Мне показалось, что он чем-то возбужден.
 — Не могу я видеть этот ажиотаж вокруг чепухи,— сказал он вдруг, как бы продолжая свои мысли.— Тренировать тело для здоровья, для какой-то пользы — прыжков с парашютом, для восхождения на горы, например, при съемке карты — это понятно. А так просто прыгать и вертеться в служебное время — разводить бездельников. Ведь все они, эти спортсмены, где-то числятся, но не работают! Это же обман, причем почему-то допускаемый! Был у нас на заводе такой герой, мы за него работали, а он ездил на соревнования, на гастроли.
Желаний говорил резко, с отвращением:
 —А сколько их, знаете? Несть им числа. Всю жизнь прыгать с ракеткой! Почему мир не серьезнеет, не взрослеет, а глупеет? Болезнь века, которая неизвестно чем кончится. И ведь куда идут? Все выше и выше прыгать, все дальше и быстрее бегать! До каких пор? Все больше времени на тренировки, все больше напряжение сил. Зачем?! Борьба за доли секунды, за миллиметры!..
 Я молчала и от усталости, и от того, что видела — ему хотелось выговориться.
 — Вы думаете у меня навязчивая идея? Это у мира навязчивая идея — спорт-спорт-спорт… Вот я вам покажу.— Он потянулся к палатке, достал из ее кармана
кусок газеты и, сминая страницы, стал что-то искать.
 — Послушайте, выступает тренер. На стиль поэтому внимания не обращайте. «Чтобы бороться за медаль и чтобы сказать, как он пойдет к этому, надо знать его
внутренний мир как человека, тогда можно говорить о возможности его прыжков в три оборота…» Аи, аи, не могу—внутренний мир, три оборота! Да, прыжки — это
достижение нации, ее социального строя! До чего дошли.
 Я влезла в палатку, где уже спал Гаврила, и втиснулась в мешок. Желаний пришел туда и сел у входа. С кем-то еще я, может быть, и не возражала бы поговорить на эту тему, но у Желания все это почему-то выражалось остро болезненно.
 —Вот это то, что пришибло меня во второй раз, понимаете? — Он нагнулся к моему мешку.—Девальвация ценностей в широком масштабе, во всем мире.
Или вот, например… Сколько у нас, оказывается, великих современников! Любой журналист вправе назвать великим кого угодно. А могут ли футболисты вообще быть великими? И что тогда такое — великий человек? Может ли футбол быть наукой? Что же тогда наука? Я ведь в науку собираюсь, я же аспирант, мне пристало знать, что это такое. Вот я задохнулся и бросил все. Да, я бросил аспирантуру! Вы не знаете, так знайте. Есть, оказывается, кафедра футбола.
Науку низвели до… Слушайте…
 Желаний придвинулся и тихонько толкнул рукой мои ноги в спальном мешке.
 —Слышите? На память цитирую: «Команда высшей лиги игрек совершила героический поступок, выиграв у зарубежной команды икс». Что это, а? Выиграли игрушки, мячики, у какой-то сопливой команды икс—и герои, да? И футболисту—орден… Святотатство. «В хоккей играют настоящие мужчины»? А я думал, что настоящие мужчины занимаются делом, а не бегают с утра до вечера с клюшкой. Он трясся в нервной дрожи.
 — Желаний,—сказала я, выпрастывая из мешка голову, понимая, что человек в самом деле потрясен.
Похоже, помучился немало, и слова мои вряд ли для него будут что-то значить.—Делайте скидку со всеми этими великими людьми на журналистскую экзальтированность.
 — Вот в этом вы ошибаетесь!—вскричал он.—
Наше время в этом смысле во всем мире пустило в один ряд и зерна и плевела.
 Не могу сказать, что меня совсем не интересовал этот разговор, он меня даже расшевелил. Но я уже поняла его «сшиб» и считала, что не стоит биться головой о стену. Напрасно портит здоровье и еще собирается испортить жизнь—бросает аспирантуру. Мне, например, нравится хоккей, он успокаивает, я под него иногда леплю на столе что-нибудь небольшое.
 —Великий Менделеев и великий футболист! —
саркастически, гримасничая, продолжал Желаний.—
Проиграли—страна, например Бразилия, объявляет траур.— Со скорбной миной он провел обеими руками по щекам. Встряхнул головой и замахал руками.— Не хочу быть ни кандидатом наук, ни доктором. Ничего не хочу. Все обесценено…
Я все же заснула. Утром Гаврила сказал:
 —Совысем пылакой, одынако, Женка, говорит мыноко. Сыпать совысем не давал.