ПОТЕРЯННЫЕ БЕРЕГА

 Тайга густо дышит смолистым теплом, травой, ароматами тихого лета. В большом покое иду я, раздвигая старые, корявые ветви, попирая ногами податливые полусгнившие пни, обвешанные бледными поганками.
 Ищу стариков. Старики должны помнить прошлое здешних мест. Они могут помочь прояснить сомнения, навести мосты на те провалы, что мучают меня своей непроходимостью. Еще хочу на несколько дней подыскать квартиру—все вокруг нашей палатки нами исхожено. И с Гаврилой стало трудно: избалованный Желанием, после его исчезновения он все делает с таким видом, будто выплачивает долги своей прабабушки.
 Мне казалось, что самые древние и старые должны жить не в поселках, а в тайге, у аласов, в каких-то отдаленных юртах, выстроенных давно и прирученных ими, как добрые домашние животные, которых покинуть нельзя.
Я вышла к маленькому поселку и на отшибе, у темного аласного озера, увидела небольшую бревенчатую юрту. На плоской крыше в высокой траве каменно стояли два ярко-оранжевых петуха с синим отливом. Из трубы поднимался, тихо покачиваясь, приглашающий дымок. У юрты лежал небольшой ручной жернов. Рядом возвышался крепкий рубленый дом с крышей, на высоком фундаменте, с замком на двери. Знакомая картина. Я уже видела нечто подобное. Когда-то на Алтае так любопытно было наблюдать юрты рядом с новыми крепкими домами, подаренными селенгитам и алтай-кижи Советским правительством в какую-то годовщину основания Ойротии. Жили они в своих юртах, где я у них и ночевала, и с гордостью показывали новые дома, как дорогую игрушку.
 Я вошла в юрту, улыбнулась камельку, что был в первом же углу прямо против двери, и в малом свете двух приземистых окошечек увидела высокую немолодую якутку с удивительно скульптурно-гладким лицом. В камельке стояло несколько потухающих поленьев. Якутка не говорила по-русски и мое желание поселиться в их прекрасном доме не поняла.
 Пригласила садиться, поставила на стол теплое молоко в глиняном кувшине. Показала на себя, сказала— Надежда, по-молодому поджимая губы. Я тоже назвалась. Так мы сидели молча, время от времени улыбаясь друг другу, пока не пришел муж.
 Хозяин оказался ниже ее ростом, с приятным замшевым лицом, очень живым и радостным. Впечатление радостности оставалось на нем даже тогда, когда он вроде не улыбался и говорил о деле. Бревенчатый дом-крепыш — их собственность, построили им дети, сын и дочь, что живут в Якутске, сейчас они тут с ребятами, поехали к его сестре на неделю. Пожалуйста, может пустить нас.

 Тайга густо дышит смолистым теплом, травой, ароматами тихого лета. В большом покое иду я, раздвигая старые, корявые ветви, попирая ногами податливые полусгнившие пни, обвешанные бледными поганками.
 Ищу стариков. Старики должны помнить прошлое здешних мест. Они могут помочь прояснить сомнения, навести мосты на те провалы, что мучают меня своей непроходимостью. Еще хочу на несколько дней подыскать квартиру—все вокруг нашей палатки нами исхожено. И с Гаврилой стало трудно: избалованный Желанием, после его исчезновения он все делает с таким видом, будто выплачивает долги своей прабабушки.
 Мне казалось, что самые древние и старые должны жить не в поселках, а в тайге, у аласов, в каких-то отдаленных юртах, выстроенных давно и прирученных ими, как добрые домашние животные, которых покинуть нельзя.
Я вышла к маленькому поселку и на отшибе, у темного аласного озера, увидела небольшую бревенчатую юрту. На плоской крыше в высокой траве каменно стояли два ярко-оранжевых петуха с синим отливом. Из трубы поднимался, тихо покачиваясь, приглашающий дымок. У юрты лежал небольшой ручной жернов. Рядом возвышался крепкий рубленый дом с крышей, на высоком фундаменте, с замком на двери. Знакомая картина. Я уже видела нечто подобное. Когда-то на Алтае так любопытно было наблюдать юрты рядом с новыми крепкими домами, подаренными селенгитам и алтай-кижи Советским правительством в какую-то годовщину основания Ойротии. Жили они в своих юртах, где я у них и ночевала, и с гордостью показывали новые дома, как дорогую игрушку.
 Я вошла в юрту, улыбнулась камельку, что был в первом же углу прямо против двери, и в малом свете двух приземистых окошечек увидела высокую немолодую якутку с удивительно скульптурно-гладким лицом. В камельке стояло несколько потухающих поленьев. Якутка не говорила по-русски и мое желание поселиться в их прекрасном доме не поняла.
 Пригласила садиться, поставила на стол теплое молоко в глиняном кувшине. Показала на себя, сказала— Надежда, по-молодому поджимая губы. Я тоже назвалась. Так мы сидели молча, время от времени улыбаясь друг другу, пока не пришел муж.
 Хозяин оказался ниже ее ростом, с приятным замшевым лицом, очень живым и радостным. Впечатление радостности оставалось на нем даже тогда, когда он вроде не улыбался и говорил о деле. Бревенчатый дом-крепыш — их собственность, построили им дети, сын и дочь, что живут в Якутске, сейчас они тут с ребятами, поехали к его сестре на неделю. Пожалуйста, может пустить нас.
 Открыли дом. Хозяйка подмела пол, поубирала разбросанные куклы и штанишки, мило улыбаясь при этом и посматривая на мужа. Почему они не переходят в дом?
 — Юрта зить л юсе,— сказал Иван посмеиваясь и выкатывая из-за дома тележку, чтобы привезти наши вещи.— Юрта всегда зил, молодой тозе. Син, дось юрта били, юрта хоросо: теплый, маленький. Жьена Надежда юрта любит.— И они обменялись таким юным взглядом счастья, что я была поражена.
 К первым старикам меня повел тот же Иван. Стариков было двое, братья. Сто лет и девяносто.
Похожи: узкие, сильно скуластые лица, жестко обтянутые темной кожей. Рты, обжатые глубокими складками от носа до подбородка. Без лысин и не шамкают — с зубами. В широких штанах складками, в ватниках внакидку.
Мы сели. Я смотрела жадно.
 —Спросите у них,— сказала я Гавриле,—давно ли они живут здесь?
 Старики живо подняли головы, оба почти враз ответили: «Всегда». Родились в поселке у озера Онёр, потом жили в Чурапче, а потом все время здесь — больше восьмидесяти лет. Дальше у нас пошло быстрей. Что помнят они о местности вокруг? Было ли все так же в дни их детства и молодости, как сейчас? Пропадали ли речки или нет? Пересыхали?
 —Были, говорят, были речки, потом засохли. Не везде, однако, где пропали, где остались, где потекли в другом месте,— переводил Гаврила.— Жили как то у
аласа с водой, потом была засуха несколько лет, и пришлось переносить поселки к тем аласам, где вода еще оставалась.— Так я узнала о необычном таком «беге» — погоне за водой. И оказывается, это приходилось делать не так уж редко.
 За какой срок исчезали речки? За сколько примерно лет? И как они думают, отчего это?
 Старики посмотрели друг на друга и заговорили. Говорили и говорили. Гаврила ничего не переводил, не перебивал, а Иван все время вмешивался.
— Ну, что они думают?—не выдержала я.
 — Выспоминают, как было. Говорят, Суола была не там, где сейчас. Но не везде. Воды было мыного, потом сытало мало, потом совысем не текыла, пересохла, потом где текыла, а где осытавапась сухая.
Потом заросыла. Теперь там дорога, машины ходят.
— Как они считают, отчего это?
— Не зынают. Так надо. Всегда так было.
— А за сколько лет такое происходило?
 Лет пятнадцать—двадцать, а где-то сорок, наверно, будет. Может, больше. Говорят, есть места, гдэ были большие речки, много рыбы, сейчас нет совсем ничего или только деревья. Мало деревьев, однако.
 —Спросите их об аласах. Бывало ли, что алас появлялся там, где его не было?
Гаврила перевел.
 —Алаас, алаас, да? — закричали старики. Они сразу как-то повеселели, загудели, зачмокали, завспоминали что-то приятное, толкали друг друга в
грудь, смеялись. Мне казалось, что о нас они забыли. Иван слушал с большим вниманием и интересом.
 — Гаврила, ну что же они,— опять не вытерпелая,— по-моему, они совсем о чем-то другом говорят.
— Зачем о дыругом? Об аласах говорят.
 Один помнит два аласа, что появились при нем. Были ли рядом с этими аласами речки? Были, у одного аласа знал старую, ненужную, как перевел Гаврила, речку—без воды. Другой хорошо помнил с детства два маленьких аласа и много воды в них, потом они засохли, там выросли кочки.
 На прощание я подарила старикам табак, купленный мной в Майе.
 Через день я зашла в юрту к хозяевам. Дома была Надежда. Полюбовалась ее смуглыми гладкими щеками— ни следов старческого обвисания мышц, ни морщин. Поправляя з камельке угли, она мягко и как-то беспомощно, по-молодому морщила губы.
 Никак не могла я определить сначала, в чем особенность этой необычной, будто каждый раз воскресавшей улыбки. Смотрела, смотрела и наконец поняла: улыбка у нее скользящая, какими-то мгновениями-вспышками. Начинается у глаз, скользит вниз вдоль щек и, обтекая их, создает нечто бесконечно ласковое, мягкое, по-девчоночьи недосказанное, и губы чуть-чуть при этом стыдливо вздрагивают.
 И такая необыкновенная теплота и нежность в ее голосе всякий раз, когда обращалась она к мужу или без него что-то пыталась говорить о нем — знаками, движеньями, родным языком или немногими русскими словами, что знала,— а вдруг я что-нибудь пойму?
 Прожили они в этом таежном бездорожье, в этой юрте, обмазанной глиной, сорок пять лет. Сейчас в их прищуренных окошечках — стекла, а раньше, как говорит Иван, были зимой льдины, как и везде. И хотон стоял совсем рядом, как у всех тогда.
 — Хоросий дом новый,— сказал Иван,— надо пири-викать, однако.
 Еще я нашла двух стариков за девяносто и одного ста десяти лет. Один сказал, что, по рассказам их дедов, в охвате лет двухсот сильное высыхание речек и аласов было лишь с тысяча девятьсот девятого года. Река текла по озерам. После того как высохла, старые участки русла между озерами исчезли, по их выражению, «от поднятия почвы». Может, это и есть то самое в моем понимании слияние берегов и выполаживаниз поверхности?
 На памяти стариков, памяти их отцов и дедов некоторые участки реки Суолы, других речек и их маленьких притоков исчезли совсем. На одной поляне, где была река, остались деревья (так, так!), на другой давно растет большой лес, а еще в одном месте — они бегло перечисляли какие-то свои названия, которых нет на карте,— и вовсе ничего нет, просто поле. Бывает, остаются ямы.
 Я заинтересовалась: какие еще ямы? Может, те ложбины, что отходят от аласов?
 Старики затараторили, проникновенно склонившись друг к другу, смеялись, опять и этих, видно, щипнула молодость, оба помолодели, мне же — ничего.
 — Говорят, ямы остались,— повторил наконец Гаврила.— И в ямах, бывает, растут деревья.
 Но вот один из них сказал вдруг дорогие для меня слова, и при этом сам, без вопросов,— некоторые отрезки реки сохранились, как бы «не река, не поле, не алас», перевел Гаврила. «Кусок реки лежит в поле» — сухой или с водой, если был дождь. И с одной стороны, и с другой прохода нет, как корыто, подтвердили оба. Похоже, уловили старики не полностью «заштопанные» куски реки, остатки ее, что я видела. Очень все было любопытно.
 Когда бы я ни посмотрела на юрту наших хозяев, всегда на крыше ее, в выгоревшей, похожей на овес траве, стояли те два красивых огненно-рыжих петуха, и сдавалось, что с крыши они не слезали. И если бы хвосты их не развевались на ветру по перышку, я бы подумала, что они каменные, может, какие-то символы или хранители очага, что ли.
 Заходя в юрту, никак не могла я привыкнуть к необычным и для молодых-то людей отношениям между Надеждой и Иваном. Они походили на влюбленных первых дней. Никого, кроме друг друга, не видят. Встречаясь глазами, улыбаются. Истинные таежные Филемон и Бавкида! Не видела ничего подобного я раньше и вряд ли увижу. Оказывается, так бывает не только в древних сказаниях. И нас они встретили родственно, хотя мы с Гаврилой на посланцев Олимпа не похожи. Но когда-то должны боги, чтобы не разлучить их, обратить Надежду если не в липу, которой здесь нет, то хотя бы в шелковистую березку, а Ивана в камень, что ли, ибо нет здесь поблизости и дуба.
 — Огонёр учугей,— растягивает Надежда слова и, прикасаясь к плечу мужа, нежно заглядывает ему в глаза. «Старик хороший»,— понимаю я. И вижу, как блаженно жмурятся замшевые морщинки на лице Ивана.
 В ясный день мы с Гаврилой пошли таежной тропинкой за десять километров на молочную ферму. Там, по словам Ивана, в семье колхозницы-доярки живет ее старый дед.
 Молодой дождик сеял росную мглу, потом сквозь кусты окропил травы и мхи. И вдруг выглянуло солнце, и все лиственницы вспыхнули сверкающими светильниками, а сухой и жесткий ягель от легкого дождя стал выпуклым и объемным, почти скульптурным, он рельефно выделился на зеленом ковре плаунов и мхов узорчатой белокаменной пеной.
 Тропинка раздвоилась, мы свернули на левую. Минут через двадцать повстречали старика.
— Капсе,— сказал дед.
 — Капсе суох,— поспешно, с готовностью отозвался Гаврила.
 Ничего опасного зто не сулило. В тайге, как и у нас в деревнях, со всеми встречными принято здороваться. Но тут оказалось — это давнишний знакомый Гаврилы, его отца и матери. Обнялись. Старик хлопал Гаврилу узловатой рукой по плечам, по голове, мерил глазами сверху донизу, весело тыкал кулаком в живот. И я поняла, что попала в знаменитое якутское «капсе» и чем оно грозит.
 «Капсе» — по-якутски здравствуй — это приветствие. И в то же время «капсе» означает «рассказывай». Сказавший «капсе» обязательно должен получить в ответ «капсе суох» — новостей нет, разговора нет, хотя на самом деле новостей куча. Старый обычай, каждая встреча—прикосновение к пульсу жизни. Откуда еще было узнать, что творится в мире, жителям разбросанных юрт? При встрече каждый должен был сначала осведомиться о здоровье лошадей или оленей, коров, детей, потом остальных домашних, а затем начинать выкладывать новости.
 Не знаю, о чем говорили Гаврила с дедом,— времена все же не прежние. Но вставить свои вопросы об аласах и потерянных реках мне не удалось: оба были полностью поглощены разговором, «капсе» шло полным ходом.
 Минут через сорок мы все же тронулись. Деду, к которому мы пришли, сто десять лет. Тонким, чуть ли не ребячьим голосом он сказал, что помнит, знает, где и сейчас на месте реки остались длинные канавы глубиной один — три метра, в них растут трава, деревья или очень толстые ветвистые кусты. За десятки лет никаких изменений в них он не заметил.
 Да, старики хранят в себе сокровища—память времени. Пока они живы, живет и прошлое.
 Прослеживая однажды одну из старых речек с обвалившимися берегами, я неожиданно «потеряла след», сбилась с пути и очень огорчилась. Но что поделаешь, бывает, собаки и то сбиваются, куда-то эта речка, вернее, ее остатки делись, а вместо них г< увидела какое-то овальное понижение метров семиде сяти в длину, окруженное как бы валом, а за валом — такой же формы параллельно ему идущую канаву, заросшую травой. Все это было впервые, незнакомо и поэтому очень заинтересовало.
 С одной стороны овала — тонкие березки, тальник, рябина. Овал узкий — такой формы бывают броши из малахита, сердолика или турмалина. Сравнение подходит и потому, что вал и канава для броши как оправа. Вдоль середины «броши» шло небольшое возвышение, окруженное камышами, пушицей и множеством мелких цветов.
 Я стала чертить схему, пошла в обход этой необычной плоской впадины и вдруг… нашла свой след, то есть остатки потерянной мною речки. Они оказались рядом и как бы имели единое, общее происхождение. Выяснилось, что канава появилась вдоль линии обрушения берегов этой речки. Речка делала петлю — петлю сделала и линия обрушения, когда заваливалось русло. Русло потом исчезло, «заштопалось», слилось, а две линии обрушения, идущие почти параллельно внутри петли, соединились по краям и создали этот самый овал с цветами!
 И вот, думала я, забредет сюда когда-нибудь в половодье вода, обязательно застоится она здесь и оставит озерко. И все будут думать, что озерко это термокарстовое. А если в глубине где-то рядом есть лед и он начнет таять да еще обнажится в борту, все в этом и утвердятся.
 Как-то я увидела у Надежды несколько якутских ножей с ножнами из бересты и дерева, с ремешками для ношения на поясе. Ножи лежали на полке прикрытые пестро вышитым куском материи. Свой якутский нож, подаренный мне когда-то Крутовым, я потеряла в тумане аласа в тот день, когда встретила Желания. Без ножа в тайге трудно.
Выставка музейная! Ножи со всевозможными рукоятками и лезвиями — все работы Ивана. Были ножи с ручками из корней кустарниковой березы с хитроумными рисунками природы, с инкрустацией костью и каким-либо другим деревом, из наростов сосны и лиственницы. Ножи прямые, изогнутые, с лезвиями тонкими, как бумага, и толстыми, длинными и коротышками.
 Глаза мои просто запрыгали. Продать хоть один отказались оба. Но Иван сказал:
 —Жиди совсем мало, носе тебе буду делать.
Хоросый носе, время надо тайга ходить, корень диля русыка искать.
 Однажды я спросила Надежду, зачем им так много ножей и куда она их бережет. Надежда, поняв мои слова, улыбнулась полузакрыв глаза, взяла самый красивый нож, прижала его к сердцу и чмокнула губами, показав на щеку: «Иван…» — и снова чмокнула. «Один-да?» — И приложила руку к поясу. «Один — Иван, мужь, да?» — И снова руку к поясу. «Один — син. Один — дось. Один — син».— И махнула рукой. «Один — дось».— И снова махнула. «Один — юрта»,— и показала на новый дом.
 Я поняла — каждый нож Иван делал в честь какого-то радостного дня их жизни и дарил его ей. Поцеловал, мужем стал, дети родились, учиться уехали, дом построили. Почему именно ножи?
 Надежда вдруг поняла мою мысль, сняла с гвоздя охотничье ружье и повесила себе на плечо.
 — Иван,— сказала она, показала на себя и открыла мне два пальца. И махнула рукой в лес.
— О, охотились вместе?
 Кивнула. Потом Иван мне разъяснил: вместе росли, рано стали вдвоем охотиться. Как-то он хотел поцеловать ее, но она сказала—нет, нет, не сейчас, только когда-нибудь, когда сделаешь самый красивый нож, каких ни у кого нет. И он сделал такой нож, и она носила его на поясе. Была лучшей охотницей. Раньше не пахали землю или мало, не было колхоза, все здесь были охотниками.
 Люди собирают разное. Я знала человека, который коллекционировал молнии. Мог нарисовать словесно любую из виденных им редкостных гроз.
 А я могла бы коллекционировать сны. Самые потрясающие пейзажи были в моих снах. Ничего подобного наяву и представить невозможно.
 Мои таежные Филемон и Бавкида хранят вехи своего счастья.
 Иван вручил мне при прощанье обещанный нож — небольшой, с плоским треугольным лезвием, с ручкой из березового корня, с ножнами из мягкой, как бархат, бересты. Он сам повесил мне его на пояс.